Вы здесь

На райских островах

На райских островах

Из романа «Сказания Древа КОРЪ» 

На исходе лета двадцать четвёртого года учёный этнограф Александр Александрович Корнин отбыл назначенный ему срок тюремного заключения за непризнание советской власти. Хотя он и был официально назван свободным, некая поправка, сделанная в некоей бумаге властной рукой, не позволила выпущенному на волю направить стопы «куда глаза глядят». Под стражей из двух красноармейцев, в суконных шлемах, вооружённых трёхлинейками (почему-то с примкнутыми штыками), его повезли в товарном вагоне среди мешков с воблой в Москву. Оттуда в группе таких же, как он, «бывших», отягощённых ручной кладью, к Белому морю. Каждый из них видел себя включённым в список учёных, видных общественных деятелей и высшего духовенства, подлежащих изгнанию из страны, как бесполезный, главное, чуждый элемент. Ленин согласился с мнением Троцкого: «Казнить дармоедов не за что, но избавиться от них необходимо». В Петрограде развели пары на вместительном пассажирскоем судне «Пруссия». Но, видимо, один порт не справлялся с потоком «бесполезных и чуждых».

Пышную шевелюру старика, его отросшую бороду лопатой словно выкрасили в тюрьме мелом. Если бы не эта благородная масть, Александра Александрович выглядел бы босяком среди невольных спутников. Те были одеты кто во что горазд, но платье их выдавало принадлежность к «эксплуататорским» классам. Его же взяли в восемнадцатом из горящего дома, одетым в брюки и рубашку, в сапогах. В тюрьме он обзавёлся солдатской шинелишкой да рваниной с умершего сокамерника. Сквозь прорехи во френче и немецких галифе просвечивло серым исподнее. Подошвы к бывшим сапогам узник подвязывал бечёвками.

Пока тащились железной дорогой на север, перезнакомились. С некоторыми из спутников Корнин был знаком заочно. Делились впечатлениями, предавались воспоминаниям, строили планы. Кто глубоко ушёл в себя – слова не выдавишь. Кто был не в меру возбуждён и болтлив. Вздыхали и плакали, вспоминая близких, рассеянных по миру и России. Бывшей России, теперь Рэсэфэсээрии, тфу!.

В Архангельске их поместили в холодной церкви под замком. Невольники потеряли счёт дням в ожидании «белого парохода с красной трубой». Наконец их погнали в грузовой порт. Заставили подняться на борт самоходной баржи. Здесь приумолкли самые отъявленные оптимисты. Палубу занимали стрелки, с четверть роты, в полной экипировке, в суконных шлемах с нашитыми над козырьком звёздами. Явственно послышались слова командира, приказывающего «загнать в трюм эту интеллигентскую сволочь». «Сволочь» покорно потекла по трапу под квадратную крышку люка, не дожидаясь пинков и затрещин.

 

Было тусклое утро. Свет, проникающий в трюм через два круглых иллюминатора под наружной палубой, позволял различать лица сидевших рядом на личной поклаже, брошенной на голые доски. При отплытии установилось гнетущее безмолвие. Только слышались вздохи, кашель, сдавленные стоны, неразборчивое бормотание, звуки от ёрзания по полу задами. То один, то другой из «бывших» выглядывал в иллюминатор, если позволял рост.

Дотянулся до круглого корабельного оконца и Корнин, уставший сидеть в неудобной позе. Позвал его яркий свет, что вспыхнул вдруг за толстым стеклом и будто метнул молнию в гущу скрюченных на полу тел. Это закатное солнце прорезало толстый облачный слой над горизонтом и окрасило багрянцем и комья холодного пара, выдыхаемого студёным морем, и морскую гладь без единой морщинки на зеркальной поверхности. Сначала Александру Александровичу показалось, что прямо перед ним, низко, касаясь дальнего края моря, лежит плоское, тугое облако. Потом он увидел в нём твердь и какие-то бело-розовые постройки. Они слились в одну неровную по верху линию. Обрисовались на огненной полосе заката стены и башни. Кто-то за спиной Корнина сказал: «Соловки. Нас везут на острова». Поднимаясь на борт баржи, арестанты не знали, что «большевистский остракизм» касался только смирных из числа «нетрудовых сословий». Оказавшие хоть словом сопротивление власти Советов, подлежали изоляции в отечестве, ставшем пролетарским. Разумеется, о своей судьбе они узнавали по прибытии на место.

Корнин нисколько не испугался, услышав «Соловки». Наоборот, он улыбнулся воспоминанию. Тогда, в один из приездов в Петербург из Ивановки, его поманили к этому берегу – всего на несколько дней – восторженные отклики паломников. Память у Корнина была преотличнейшая. Он вспомнил восторженный отзыв одного паломника, мысленно повторил, добавляя свои собственные впечатления:

 

И вот на полуночной стороне, такой же светлой, как всё сущее под светлым небом, появилось нечто более плотное, чем воздух и вода, стоящее невысоко, почти на уровне воды. Вскоре стал узнаваем надвигающийся из-за горизонта монастырь с крепостными стенами, скрывающими старинные церкви и постройки. Казавшаяся сплошной, линия берега усложняется мелководными заливами, мысами и островками из слоистого камня. На одном из утёсов избушка и маяк. Другие облеплены утками, гагами, крачками. Далеко в море «выказываются», как говорили в старину, крепостные валунные стены и широкие в основании, грозные шатровые башни, сделанные из огромных гранитных камней. Белые здания за ними, Белое море перед ними, белая полночь вокруг. Слева, вдали, на Секирной горе, белая башня церкви; на её куполе, под крестом – маячный фонарь: православие с «морским уклоном». Именно таким, должен выглядеть Рай Божий в глазах русского человека. Не принимайте возражений тех, кто считает его в первозданном виде непригодным для жизни человека. Да завези сюда Адама и Еву, они без божьей помощи не выжили бы в здешних условиях, но и не были бы изгнаны. Ибо яблоки здесь под открытым небом не вызревают. Райский облик островов дополнен внутренним райским содержанием нашими людьми, чьи жизни были связаны неразрывно с подвигом землепроходцев, людей, приручавших суровую природу и боровшихся за независимость этой земли.

И ещё одна фраза, неизвестно где, когда и кем произнесённая, всплыла в памяти:

«Не труд сам по себе ценен, а именем, во имя которого вершится».

 

И только прозвучали эти слова в голове Корнина, как естественный светильник погас, словно задул его коллективный вздох пасажиров. Прошло ещё какое-то время – то ли несколько часов, то ли минуты, показавшиеся часами – распахнулся над головами квадратный люк, раздался голос: «Выползай, контра, вошь белая!». На воздухе приободрились: простор и для рабов – простор.

Причалили. На берегу копошились в полумраке какие-то тёмные люди. Перетаскивали в Кремль что-то сложенное на пристани. Но впечатления труда не было – не было имени, во имя которого он вершился. Круто изогнутые рёбра сгоревших куполов казались нарисованными углём на сером небе. Все колокола со звонниц были сброшены, валялись расколотыми среди руин, куч бытовых отходов, строительного мусора, останков книг из сгоревшей дотла четырёхсотлетней библиотеки, иконной щепы с остатками сорванных окладов, искорёженной, разбитой церковной утвари, лоскутов священнических облачений – следов разгрома и небрежения. Чернели припорошенные первым снегом пепелища и высились страшные, как поставленные торчмя покойники, печные трубы. Чернели – без единого огонька – окна. Подновлённый наспех фасад одной из монастырских построек за крепостной стеной косо, закрывая часть освещённых только здесь окон, перечёркивал огромный плакат. Он призывал строить новую жизнь. Красная доска у входа с надписью крупно «УПРАВЛЕНИЕ СОЛОВЕЦКИМИ ЛАГЕРЯМИ ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ» грозно напоминала о власти трудящихся. Одним словом – СЛОН.

Встречные (только мужчины всех возрастов) делились на глаз на две категории. Одни были прямоходящими, другие – вроде приматов, привыкших находится в согнутом положении. У первых, как правило, обнаруживался наган на боку или винтовка за спиной, одеты они были добротно, от их лиц веяло уверенностью в себе. Вторая категория, численно намного превосходящая первую, спасалась от холода лохмотьями не только крайней степени изношенности, но отмеченными какими-то рванными дырами на груди и спине, с бурыми пятнами вокруг. Среди последних преобладали интеллигентные лица, но всех объединяло особое выражение глаз. Наверное, так смотрели в мир и в себя первые люди, когда их выбросили из обжитых пещер невесть откуда появившиеся представители нового вида, не более разумные, но безжалостные, лишённые религиозного чувства и зачатков нравственности.

Накормив «пополнение» пресной, без масла, кашей, именуемой «шрапнелью», предоставили ему на ночлег голые доски пола в переполненной старожилами трапезной. Самое тёплое место, у круглого столпа по центру огромной палаты со сводчатым потолком, занимали уголовники. Между ними и несколькими добротно одетыми «профессорами» сразу произошёл «полюбовный», разумеется, обмен одеждой. Солдатская шинелишка Корнина ни у кого зависти не вызвала.

 

Тёмным, как ночь, утром, определяемым здесь по стрелкам часов, свежих лагерников согнали к длинному голому столу в притворе какого-то собора. С одной стороны стола, за бумагами, сидели с деловым видом молодые службисты и коротко остриженные барышни. Началось уточнение списков и распределение по категориям заключённых. Корнин оказался в списке «контрреволюционеров». Сюда, понял он, вносились бывшие царские сановники, чиновники и офицеры, отказавшиеся служить рабоче-крестьянской власти, узурпированной в значительной степени инородцами. Потом члены партий, признанных реакционными, вроде конституционных демократов. Ещё стойкое духовенство всех вероисповеданий, просто состоятельные люди, самостийники окраин, эмигранты-возвращенцы. Кроме названных – иностранцы, которых нелёгкая занесла в Россию перед переворотом. Оказывались в этом перечне уцелевшие от резни кронштадтские матросы, тамбовские крестьяне, выжившие после иприта и пудовых снарядов выдающегося советского полководца Тухачевского. Наконец, «разоблачённые» командиры Красной Армии, а также особо опасные преступники и крупные спекулянты.

Потом, перегнав подневольных в бывшую Келарскую палату, хозяева положения, огэпэушники с сытыми лицами (из той, высшей расы-породы homosapienssapiens), начали процедуру переодевания «контрреволюции» в арестантскую одежду. Эта «форма» не была одного образца по пошиву и цвету и качеству ткани. Объединительным признаком служили те самые рванные дыры, «отороченные» бурыми пятнами, что бросились в глаза Корнину при высадке на берег. Учёный догадался – это одежда, снятая с расстрелянных. Лучшее с приговоренных снимали перед казнью. И по снегу гнали к расстрельному столбу или стенке, к обрывистому берегу моря в исподнем, разутого. Однако, если на твоих плечах снятое с казнённого, у тебя есть шанс умереть в верхней одежде. Многие из заключённых, мерзляки по натуре, сами напрашиваются на такое «бэ-у» – если умирать, то лучше в тепле, с комфортом.

 

Оценив взглядом «контру», деревенский с виду, весь благостно-русый парень в кожаных галифе, подшитых валенках и женской дохе из рыжей лисы, выхватил из кучи разноцветного, от грязи тусклого тряпья первые попавшиеся под руку лохмотья, швырнул к ногам Корнина. «Сымай, другие ждуть». – Корнин и не взглянул на обновку. «Не мой фасон, товарищ камер-юнкер. Нет ли товара иного?» – «Ах ты, мать твою! Федька! Проучи энтова. Тока во дворе».

Отозвался цыганистый молодец, в шинели с малиновыми клапанами и «будёновке», с нашитой на месте споротого двуглавого орла огромной красной звездой. «Погодь, пулю нады уважать. Пуля должна иметь, как говорить мой командир, воспитательное значение. Сведу его на Секирку. Рапорт пришлёшь».

Федька пошёл впереди с карбидной лампой, ведя арестанта из кремля булыжной дорогой, скользкой от мокрого снега, в полуночном направлении, судя по сполохам. Шли, можно сказать, вслепую. Слева слышалось море, ломающее тонкий припай. Не одну версту отшагали, когда с глухой правой стороны заскрипел снег под ногами и послышался надсадный кашель курильщика. Появился и разгорелся красный огонёк, на миг осветив узкое бородатое лицо. Конвоир Корнина поднял лампу – стали различимы две фигуры: ближняя, высокая и узкоплечая, наклоненная в поясе вперёд, серела кальсонами и платком поверх нательной рубахи. Сзади катился пыхтящий шар в зимней рясе и сапогах.

Две пары сошлись на перекрёстке. Дальше двинулись одной компанией, арестанты впереди. У тучного обладателя рясы, с бородой от глаз, на жирном плече висела трёхлинейка. Фёдька обращался к нему «святой отец», шутливо. Но по речи астматика можно было предположить, что он из бывших чернецов. Отшельников-островитян, отрекшихся от бога и православия, принимали на службу в ОГПУ охранниками и подсобными рабочими из-за нехватки кадров.

Тонкие руки раздетого были скручены за спиной проволокой. Корнин всполошился:

– Дайте, я на вас шинель накину, у меня ещё френч и безрукавка.

– Не стоит, – дрожа всем телом, отвечал его случайный попутчик, не разжимая губ, чтобы не потерять папиросу, – мне недалеко осталось, скоро поворот на расстрельную дорогу, последнюю докуриваю.

– За что? – тоска до боли сжала сердце Корнина.

– За стихи из соловецкой тетради. Подержите бычок… Спасибо, – помолчал и уже, сменив тон на просительный, понизив голос, продолжил скороговоркой, прерываемой ознобом и волнением. – Если выживете, помоги вам Аллах… Если будете в Бухаре… Там «Русский дом», все знают. Хозяйку зовут Мариам… Скажете, умер Искандеров с любовью к ней и детям, достойно, не скулил, не просил пощады у врагов… Я их не прощаю, бывших друзей тоже, будут они все прокляты…

– Сворачивай влево, сын мой, не поминай всуе имя Аллаха, тоже ведь бог, хоть и басурманский. Ступай, ступай, не мешкай, не минет тебя, раб Божий, чаша сия, покорись смиренно, – раздалось сзади, и расстрига-инок прикладом винтовки подтолкнул под зад конвоируемого им не жильца. Тот шумно перевёл дыхание, и оба растворились во тьме осеннего северного дня. Звуки шагов всё слабее слабее, слабее… Стихли совсем.

– Потопали, дед. Жрать хочется. Интересный монах: богу молится и на службе и вдруг что-то на него найдёт – сам напросится какому контрику дырку в башке сделать. Аж трясётся весь, дай ему грех большой совершить! И деньги суёт, покупает, значит, право на Онуфриевский погост прогуляться. Удобное место для свежих покойничков. Далековато тока, сочувствую монаху.

– А тому не сочувствуете? – Корнин еле сдерживался, чтобы не влепить Феде пощёчину.

– Не! Так ему и надо, тому Тимуру... Искандеровым, кажись, кличуть. Его в лагерный теятр пристроили, так он вместо благодарности стал похабные песенки сочинять. А подельники его пели, – подумал, усмехнулся и добавил. – Правда, писал и что начальству нравилось, послухай: Всех, кто наградил нас Соловками, просим, приезжайте сюда сами! Посидите здесь годочка три, четыре, пять, будете с восторгом вспоминать. Смешно! Правда, дед?

– Искандеров? – удивился, бывший этнограф, объехавший всю Среднюю Азию. – Это же известный поэт. И он здесь!

 

Бухарец тоже вспомнил давнюю встречу с русским учёным в Бухаре. Вспомнил, как читал заезжий петербуржец Корнин с отцом Тимура при бабушке Фатиме легенду о таинственном племени синеглазых памирцев. Лицо русского сейчас, из более чем тридцатилетней дали, наплыло на глаза туманным пятном. Кажется, одет он был как бухарец. «Вот и довелось увидеться, – пришла мысль. – Странная встреча. Но Корнин, если уцелеет, найдёт Мариам. Найдёт!». От этой мысли Тимур взбодрился, согрел ею закоченевшее тело.

Впереди стало различимо белое строение. Онуфриевская церковь. За ней, знал Тимур, погост с загодя вырытыми ямами для обречённых на расстрел. Ямы становятся могилами. Упавшего добивают выстрелами сверху и засыпают землёй в той позе, в какой принимает он смерть. «Сейчас конец, – с облегчением подумал Тимур. – Слава Аллаху!».

Бородатый колобок в рясе с трёхлинейкой за спиной покатился вдоль чёрного ряда свежих расстрельных ям, заглядывая в каждую из них. Возле одной с двумя лопатами, воткнутыми в выброшенную наверх кучу земли, остановился. Искандеров медленно подошёл, невольно заглянул в зияющую дыру и отшатнулся: на дне могилы, его могилы, лежало аккуратно завёрнутое в рогожу тело. На груди белел православный крест. Конвоир перекрестился, прошептал молитву и что-то добавил, глянув на обречённого. «Что?» – переспросил тот, ожидавший окрика стать спиной к яме. «Повезло тебе, басурманин, – повторил инок-расстрига и стал раскручивать проволоку на руках конвоируемого. – Бери другую лопату! Засыпаем. Живо! Здесь тайное братство таких как я. Начальство оставило одну церковь для службы – приказ из Москвы. Среди заключённых много иерархов. Служат днём, по очереди, как положено. А мы, тось братчики, ночью. Понятно, то одного, то другого Господь забирает к себе. Так мы грешное тело не выдаём, тайно погребаем, а на место покойника осуждённого на смерть ставим, если мне выпадает казнить беднягу. Вчера отец Иоанн преставился, царство ему небесное. А тут ты, сердешный, под рукой оказался. Выпал тебе счастливый жребий. Мы не смотрим, кто магометанин, кто иудей, другой нехристь, Создатель разберёт. Теперь ты – отец Иоанн. Запомни! И бороду не стриги. С бородой все образины одинаковы. Хошь жить, принимай православное имя, нас под расправу не подводи. А не можешь, не молись по-нашему, стой себе в сторонке, когда служба, помахивай вот так – гляди! – руками, будто крестишься. Аллах тебя простит. Бог один. Он человека сотворил, чтобы тот жил и молился ему. Туда ж успеешь… Всё! Взмок? Ну, пошли трапезничать, Божий человек, а то застынешь».

Время приближалось к полудню. Серый рассвет уже выделил из тьмы и бугристый, с редкими крестами погост, и одноглавую церковь, и постройки вокруг неё. Новообращенному отцу Иоанну вернулось способность соображать. Он не узнавал своего конвоира. Куда делась комичная фигура! И подрос будто бородач в рясе, и телесной толщины его заметно поубавилось. И астматическое дыхание сменилось здоровым. В чём секрет превращения?

Инок с винтовкой уже пошёл вперёд, бросив на ходу: «Наши встречают». Навстречу им вышли из-за Онуфриевской церкви люди в чёрном.Шедший впереди старец, приблизившись, одним грозным и любящим взглядом окинул воскресшего из мёртвых: «Добро пожаловать в обитель Святого Онуфрия, отец Иоанн. Живи и здравствуй!».

 

Медленно светало под низкой толщей облаков. Взволнованный встречей с Тимуром Искандеровым, некоторое время брёл Корнин за конвоиром, будто слепой и глухой, бесчувственный к своей личной судьбе. Но тюрьма научила его преодолевать подобное состояние, собирать силы для выхода из замкнутого пространства чёрных мыслей не то, что на свет – на ощущение самой малой светлой точки, которую надо искать. Обязательно найдётся.

Дорога теперь полого поднималась по лесной аллее к башне, белеющей над верхами древних елей. Это была звонница (и одновременно маяк) церкви Вознесения на макушке Секирной горы, венчающей Большой остров. Отсюда открывался лучший вид на архипелаг, названный паломниками Райским в том понятии, которое наиболее отвечает мироощущению русского человека, неизбалованного милостями природы. Ниже столпообразного храма, по склонам, размещались жилые дома, амбары, валунная банька и колодец рядом с ней, конюшня. Постройки, сад и огород соединялись между собой выложенными камнем тропами. Какие-то приглушённые звуки – не то стоны, не то тоскливая песня – неслись из храма (этот стон у нас песней зовётся, писал поэт).

Конвоир, велев Корнину ждать снаружи, скрылся в обшитой досками избе в два этажа. На жёлтой двери чёрной краской было написано: 4 отд. мушской штраф. изалятор. Александр Александрович присел на крыльцо. Здесь, как и в кремле, по всем направлениям сновали с поклажей и налегке представители двух сортов человечества, имитируя непонятную деятельность. И опять пришла на ум преследующая его фраза: Не труд сам по себе ценен, а именем, во имя которого вершится.

Федькина голова высунулась из приоткрывшейся половинки входной двери. «Входь!». Из прихожей попал в светлую комнату. За голым столом, уставленным стаканами, графином, раскрытыми банками консервов, посудой с объедками, размещалась весёлая компания. Центром её был некто с одутловатым лицом хронического алкоголика. Мутные глаза выдавали психическую деградацию.

– Корнин, говоришь? Знаш, что полагается за твой проступок? Но сегодня я милостив. День рождения, понимаш. А раз так, даю тебе право выбора. Ты походи всюду, сердечный, где мы ослушников учим уму-разуму, посмотри, – икнул, продолжил. – Федя, покажешь всё. У нас, в изоляторе, правда, тяжёлое наказание от лёгкого мало отличается, но всё-таки, выскажи, интеллигент, своё предпочтение. Тебе как лучше – за шею подвесить или за яйца? – раздалось чекистское ржание в несколько голосов. – Ладно, выручу. Марафонский бег, слышал? Не, не тот что в Греции. У нас свой, Соловецкий, специально для немощных стариканов. Народная власть гуманна. Это тебе, ваше превосходительство, не царизм. Километров двадцать всего, да не бегом, а шажком. Правда, с поклажей и без привалов. Пройдёшь – хорошо: штраф списан. Остановится сердце – тоже хорошо: конец мучениям. Так что походи, присмотрись и объяви свою волю. Я тебе как родному. Праздник у меня, юбилей.

 

Корнину совсем было не до экскурсий по пыточным камерам изолятора, но находиться рядом с юбиляром уже было пыткой. Учёный готов был идти, бежать куда угодно, лишь бы прочь от дома, построенного для богомольцев, а теперь превращённого в логово ржущих козлоногих существ со свиными рылами и будто покрытых кладбищенской тенью, что расползается отсюда по всей стране. От этого вертепа ноги Корнина сами понесли к белому храму, но теперь в звуках, доносившихся оттуда, явно слышались вопли истязаемых. Он приостановился в нерешительности. Оглянулся на Фёдьку, тот насмешливо улыбался, спрашивал глазами: что, сдрейфил, дядя? Корнин подумал: «Жалкий у меня вид, наверное, если вызывает презрение у мальчишки. Надо взять себя в руки». И первым вошёл в Божий дом.

 

Неразлучная пара – арестант и конвоир – успела обойти почти все строения на горе Секирной до того, как вооруженная, снабжённая керосиновыми фонарями охрана стала загонять «непривилегированных» узников под крыши на ночлег, вповалку со штрафниками. В охрану из-за кадровых трудностей набирались тоже заключённые, но «привилегированные»: бытовики, бывшие красноармейцы и чекисты, осуждённые за различные преступления, отступники из монашеской братии. Командовали ими свободные службисты.

Экскурсия сблизила подневольного экскурсанта и его гида. Если вначале Корнин сам выходил скорым шагом из очередного помещения, то в конце дня Федька, ставший в устах пожилого человека Федей, под ручки выводил своего подопечного на свежий воздух, а где и волочил разбитыми сапогами по снегу, совсем обезноженного. Парню пришлось не раз защищать Корнина от самодуров, маленьких начальничков. Это была самая страшная категория «унтер-командиров». Они всплывали из массы разного рода преступников, благодаря стукачеству, умению пресмыкаться перед сильными, предательству собственных идеалов и близких. Выделиться в глазах горстки лагерных чекистов «с холодным умом, горячим сердцем и чистыми руками» – значило получить привилегии, что обеспечивало лишнюю пайку хлеба, гарантированный глоток самогона, «приличную» одёжку и обувку, право посещать редкие женбараки, где содержались, в основном, осуждённые проститутки. Главное, начальство закрывало глаза на их произвол, они могли стрелять в других, «поражённых в правах», но лишённых привилегий.

Чтобы это «слоновье сословие» не возомнило о себе невесть что, время от времени из Москвы наезжали комиссии с членами Коллегии ОГПУ в составе. Проводилось дознание по выбранным наугад жалобам заключённых. Назначались виновные, из опричников, планово подлежащие наказанию. Некоторых из них примерно расстреливали. И справедливость торжествовала. Кадровых же истязателей, даже за необоснованное убийство, в крайнем случае, переводили на материк.

В этом и во многом другом просветил Корнина его «Вергилий». Это имя вспомнилось Корнину, когда они закончили обход ближних к храму строений. «Ещё круг и шабаш, – сказал охранник, имея в виду постройки, расположенные ниже по склонам горы и мечтательно добавил. – Пожрать бы где». Корнин достал из-за пазухи припасённую горбушку чёрного, словно древесный уголь, хлеба, отдал молодому организму. «А ты, дед, смотрю, не говно», – обрадовался парень, вгрызаясь белыми зубами в каменную корку. Пока он утолял голод, этнограф переваривал увиденное за день.

 

Вначале был храм. В верхнем, холодном ярусе чекисты устроили карцер. Вдоль стен на метровой высоте тянулись прикреплённые к ним жерди толщиною в руку. Провинившегося арестанта усаживают на жердь спиной к стене. Ногами до пола не достать. Наказанный иногда целый день силится сохранить равновесие, удержаться на жерди. Сорвёшься, тут же подскочат надзиратели, изобьют и вновь подсадят, увеличив продолжительность пытки. Только на ночь позволялось лечь на пол, бывало поверх уже забывшихся в тяжёлом сне, ибо карцер пополнялся непрерывно. Случалось, некоторые сами, не вытерпев издевательства и пытки, спрыгивали с жерди, зная, чем придётся поплатиться.

Одного из таких, с виду сельского учителя, характером непокорного или осмысленно торопившего свой конец, на глазах Корнина вывели наружу к лестнице, ведущей от собора к озеру Долгому. Монахи вырубили в камне 365 ступеней, чтобы угодить Господу благодарной человеческой памятью о его мудром устройстве Вселенной. Здесь надзиратели, смеясь и скабрезничая, на глаз, по росту бунтаря, выбрали бревно, называя его «баланом», из заготовленных для такого случая. Плотно, частыми витками проволоки, привязали к нему учителя спиной. Пожилой человек молчал, только часто-часто, с шумом дышал. Позвали пьяного расстригу в рясе, заправленной в широкие штаны, в расстегнутом армяке и «будёновке» с опущенными ушами. Тот, глумливо пропел короткую заупокойную молитву, и двое здоровяков, раскачав груз, по счёту «раз-два-и-три!» пустили его по ступенькам. Лесница крута. Ни единой площадки по её более чем стометровой длине… Когда бревно с остатками человеческого тела вынесло на набережную, главный распорядитель экзекуции бросил команде: «Снарядите людишек – на кладбище. Вскрытие отменяется». – «Уже вскрыт», – раздался смешок. И всё-таки некоторым участникам казни стало не по себе. Сгрудились у верхней ступеньки лестницы. Смотрели напряжённо вниз, словно надеялись заметить шевеление под лежащим внизу бревном. Кто-то разрядил напряжение: «Айда к моей зазнобе. Угощаю, групповуху устроим».

– Это што! – сказал Федя, догоняя подопечного, спускающегося к валунной баньке. – Был человек и в момент нету – одни кровавые ошметки. А кого «на пеньки» посадят на болоте. Ещё «комариками» это называется. Двое-трое суток, от человека один шкилет остаётся. Скушают, твари! Или посадять в приозёрную топь по горло. Там пиявки. Тоже не мёд. Да ты, дед не бось, комаров сичас нету, и болото замёрзло. Тебя можуть водой полить у фонарного столба, так и простоишь ледышкой до весны, чтоб глядели, боялись. Тоже вить воспитательное значение.

– Душевный ты человек, Федя. Спасибо, утешил, – у Корнина стучали зубы, не от холода.

Валунная банька, как и все помещения скита, отведенные непосредственно для штрафников, была забита «больными». К этой категории «поражённых в правах» на территории Четвёртого отделения относились приговорённые к перевоспитанию избиением. Некоторые умирали сразу, от первых ударов поднаторевших в постоянной практике экзекуторов. Забитых отвозили в морг, а при переполнении его – сразу на Онуфриевское кладбище. Там, на окраине погоста, был вырыт ров для расстреливаемых тут же, в одиночку и массово, когда транспорты с материка доставляли слишком большое пополнение. Другие в баньке выдерживали несколько дней. Их содержали на полу как неходячих, давали им воду немеряно и сухари по урезанной вдвое норме, подлечивали примочками для следующего планового избиения. Если штатные экзекуторы с работой не справлялись, их усиливали годными для такой работы уголовниками. Когда наплыв штрафников превращался в половодье, узников повзводно и поротно укладывали на несколько часов в снег на опушке леса. Это в холода. Если температура держалась плюсовая, загоняли в топь, не сверяя списки на входе и выходе. А то доводили до смерти голодом. Легче лёгкого. Архипелаг испытывал хроническую недостачу продуктов питания из-за постоянной неготовности лагерного начальства к зиме и практической недоступности островов в замерзающем море. Выжившие пополняли безвольные массы, для которых никакой охраны уже не требовалось. Часть их перемещалась в скит, выделенный для содержания умалишённых. Там они действительно становились таковыми.

 

И Корнину к концу дня стало казаться, что он не в своём уме, что он бредит, видит наяву жуткий сон. На его просьбу отвести его в административный корпус, Федя твёрдо возражал, мол, ему приказано показать контрреволюционеру Корнину всё хозяйство. А не выполнит приказ, то сам может поплатиться чувствительно. «Терпи, дед, дурных нет».

Заглянули к уголовникам. При входе конвоир переложил наган из кобуры за пазуху. В накуренном помещении шла вдохновенная игра в очко – проигрывались и выигрывались пайки, имущество политических и «контриков», выставлялись на кон отдельные головы, разыгрывались поимённо жилицы женского барака. Федя в шутку припугнул Корнина: «Хошь, на тебя поставлю?». Но тот остался к предложению равнодушен.

Последний «круг ада» завершился у подошвы горы, и конвоир буквально потащил конвоируемого наверх в кромешной темноте, ориентируясь на слабый электрический свет в окнах бывшего гостевого дома. В нём, над административным этажом, занимали комнаты семьи ответственных чекистов.

Юбиляр был к этому часу настолько пьян, что не мог вспомнить, кто перед ним. Долго пялился на возникшего перед ним старика с лопатообразной седой бородой, в ветхой солдатской шинели. «Ладно, потом… завтра. Иди, спи!». – «Бумагу бы мне, – схитрил было Федя, привязавшийся за день к «контрику», – что мой, тово, перевоспитан». – «Какая, к е-е-е… матери, бумага? И ты спи! И тебя завтра… на пеньки».

Конвоир, дерзко прихватив с углового столика жестяное блюдо с «ассорти» и ополовиненную четверть самогона, подмигнул Корнину, дескать, уходим. В тёмной прихожей нашли на ощупь боковую дверь. За ней оказался гостиничный номер с двумя узкими койками, освещённый через голое окно светом фонаря, подвешенного над крыльцом. От обогревателя веяло теплом. Сняли верхнее, ополоснулись у рукомойника в углу и устроились на койках за табуреткой с блюдом пахучего мясного ассорти друг против друга. Федя набросился на еду, мычал и запивал самогоном, спросив только: «Не будешь? Уважаю». Осушив вместительную ёмкость, откинулся к стене, завалился на бок с сапогами и мгновенно заснул. Корнин, заставивший себя поесть, немного подождал. Он знал, что будет делать.

Неторопливо оделся. Федя о запоре не побеспокоился: куда здесь бежать? Двери – одна и другая, на выходе из дома, открылись и закрылись за узником СЛОНа бесшумно. Храп конвоира и пьяно солирующего «а капелла» юбиляра проводили беглеца. Корнин обогнул храм и оказался на площадке, от которой уходила вниз каменная лестница со ступенями по числу дней в обычном году. Виднелось несколько верхних ступенек, остальные тонули во мраке. И перед ним стеной стоял мрак, звучащий далёким морем. Там, в полуночной стороне, верстах в трёх, знал Корнин, врезается глубоко в берег Сосновая губа.

Старый, уже дрогнувший перед временем человек, нащупывая ступени ногами, стал медленно спускаться к подошве горы. Вот последний тёсаный камень под тонким слоем снега, засыпавшего следы недавнего убийства. Хрустит под ногами галька. Замёрзшее озеро и в темноте отличается по оттенку от берега, так как сильный ветер легче сметает снег со льда, чем с бугристого берега. Двинулся вдоль него. Через час, примерно, прикинул беглец, лёд справа кончился. Впереди не видно не зги. Нет, затеплился огонёк! Это может быть в ските. За скитом Сосновая губа, Федька с горы показал. Взял направление на огонёк, пошёл ещё медленней, скользя на валунах и падая. Но боли не чувствовал. И холод на ветру его не брал. Он как бы превратился в самостоятельную мысль, отделившуюся от тела. Она вела вперёд, к цели, и была светлой, радостной. Как говорил один туземец на Памире, Шамбхлала. У русских – Беловодье. Всё совпадает: Беловодье – Белое море.

Звуки ломаемого волнами припая всё явственней. И вот берег, отмеченный природой грядами валунов. Припай тонкий, ломкий. Корнин не сразу ступает на лёд. Он вспоминает тот образ моря, который нарисовали паломники: Пусть сейчас такое ласковое Белое море бывает вздыбленным, страшным, гибельным, оно не может не быть прекрасным.

Действительно, только море вокруг архипелага и осталось прекрасным, потому что оно – свободная стихия. Райских островов больше не существует. Они приняли облик Ада. Совсем недавно его, Корнина, соотечественники переживали здесь состояние высшего счастья, сегодня они же испытывают невообразимые мучения. А земля ведь та же, святая и проклятая одновременно. Значит, можно ещё вернуть ей святость. Он лишён возможности принять участие в очищении, но у него есть сын Павел, будут внуки, правнуки… И у него остались последние силы, чтобы стать лично свободным. Он победил их, эту бесовскую рать, изуродовавшую до неузнаваемости его святую родину. Им не удалось довести до рабского состояния его душу, подчинить её себе. Она, как и прежде, принадлежит ему и Богу.

С этими мыслями ступил Корнин на трескающийся под ногами лёд и без колебания, уверенным шагом направился туда, где полярная ночь густо замазала горизонт непроглядной тьмой.

На следующий день штрафника хватились. Дошло до Коллегии ОГПУ. Достаточно заметной была фигура учёного, сделавшего себе имя книгами, которыми зачитывалась Россия. Из Москвы пришло грозное распоряжение: хоть труп, да найти. Обыскали весь остров, за каждый валун заглянули, озёра до дна прощупали. Осмотрели морское побережье. Как в воду канул Корнин. Такой вывод и сделали. Незадачливый конвоир отсидел на жердях в холодной церкви Вознесенского скита. Без суда, личным решением лагерного начальства, был осуждён на пять лет лагерных работ и уже, как вольнонаёмный, продолжил службу охранником в изоляторе на Секирной горе. Говорили, жестокостью отличался фантастической. А юбиляр будто бы застрелился в приступе белой горячки. Во всяком случае, такова официальная версия.