Вы здесь

Случай в захолустном городке

1.

Из всех миниатюр Стефана Цвейга, составляющих эссе «Звёздные часы человечества», наибольшее впечатление произвела на меня первая из них, «Гений одной ночи». Речь в ней идёт о военном инженере Руже де Лиле, сочинившем в ночь на 26 апреля 1792 года в Страсбурге слова и музыку марша Рейнской армии. Впоследствии эта песня получила широкое распространение в республиканской, затем в императорской армии французов под названием «Марсельеза» и наконец стала государственным гимном Франции. Писатель, справедливо назвав автора этого сочинения «жалким дилетантом», наделённым «скромным дарованием», вместе с тем передаёт читателям миниатюры своё изумление перед «гением одной ночи». Ведь до того капитан де Лиль был безвестным стихотворцем и музыкантом. Журналы его не печатали, театры отвергали его музыкальные сочинения. Из творческого наследия уроженца департамента Юра не сохранилось ни строчки, ни звука, кроме песни, которую сейчас знает весь мир. Как произошло такое превращение скромного стихотворца и скрипача–любителя в одного из самых известнейших поэтов и композиторов всего на несколько часов? И почему столь щедрый дар Провидения, из которого родилась бессмертная песня, был сразу отнят какой–то высшей силой у несчастного счастливца Руже без остатка? На эти вопросы ответов нет и не будет.

2.

Я вернулся мысленно к этой истории, когда на глаза мне попался лист бумаги из моей архивной папки, исписанный чужой рукой. Вспомнил сразу: плод творчества моего давнего знакомца. Его уже нет. Но сначала о моей находке. Лист из стандартной канцелярской пачки (так тогда называли бумагу для офисной техники) содержал карандашные строки двух четверостиший. Мягкий грифель оставил торопливую, но разборчивую словесную вязь, уже потускневшую от времени. Большой для меня соблазн прочесть вам стихотворение вслух сразу, но сдержусь, затяну интригу.

В те годы, залечивая серьёзную травму ноги, полученную в горном маршруте, я перешёл на сидячую работу в Геоминводе. Контора находилась в уютном западном городке. Здесь почти все службы располагались на квадратной, с ратушей по центру, площади. Служащие разных учреждений, когда пересекались их утренние пути, желали друг другу доброго дня, а расходясь по домам, – прощались. В том городке все, пусть большинство только шапочно, были знакомы между собой. Я поселился в двух шагах от источника моего скромного дохода на площади Малый Рынок. К слову, центральную площадь с магистратурой, увенчанной трехъярусной башней, горожане называли просто Рынок, хотя на польской «мапе» 1410 года значилось «Большой Рынок». Отсюда уходили на Грюнвальдскую битву с тевтонцами местные рыцари и ополченцы. После 1945 года площадь украсилась табличками «пл. им. Ленина», но в обиходе новое имя не прижилось.

Переходя с Малого Рынка на Большой, я нередко встречался в узком проходе, названном остряками Суэцкий канал, с представительным, лет сорока, красавцем южного типа. Женщины на него оборачивались. После того, как наши взгляды пару раз встретились, мы начали обмениваться кивками головы. Пришёл день, когда я столкнулся с ним в коридоре своей конторы. Улыбка на улыбку. Я попытался уступить ему, как гостю, дорогу, но он красноречиво посмотрел на мой костыль. Я принял любезность. Незнакомец последовал за мной; оказалось, в тот же кабинет. В просторной комнате, наречённой нами «общежитием», размещалось несколько служб. Мне выделили здесь стол, так как в кабинете изыскателей было тесно.

Недавно в «общагу» вселилась бухгалтерия о двух особах женского пола со своими столами. Представляли её не так пожилая, как старообразная, женщина с худым нервным лицом, одетая по моде дачных участков, и бесцветная девушка, тоненькая, лёгкая – на сквозняке посадить, унесёт. Оказалось, мать и дочь. Первая, Федотья Фёдоровна (за глаза Фе–Фё), – главбух. Вторая недавно закончила курсы, набиралась опыта рядом с родительницей. Звали её Олей.

Именно к ним пожаловал вошедший за мной незнакомец. Принимающая сторона усадила гостя напротив себя. Старшая назвала его Вадимом, младшая «папкой».

Следовательно, можно было предположить, что собралась маленькая семья. Мне было забавно, что Вадим оказался мужем Федотьи Фёдоровны; ведь выглядел он рядом с супругой, как её ранний сын. Позднее я услышал от сотрудников, что Фе–Фё была старше своего «законного» на десять лет. Ещё всеведущая общественность поведала не новую историю о «странном браке» 19–летнего призывника, «гвардейского вида», с перестаркой, на глаз лишённой каких–либо признаков привлекательности. Допускаю, когда–то у почти 30–летней дочери некоего Фёдора могла быть привлекательная душа, способная очаровать наивного юношу. Но сейчас, когда с цепей Гименея слезла позолота, таковой души (вообще никакой) я не наблюдал, будучи частым участником «производственных отношений» между главбухом и геоминводовцами. Можно было бы предположить, что пожилая женщина целый день ревниво копит в себе добро исключительно для мужа. И дома или в другом месте так щедро осыпает им своего ненаглядного красавца–муженька, что он, увязнув по колена в этих знаках внимания, и шагу не может ступить в сторону. Однако, будучи с того дня невольным свидетелем семейных бесед представленной читателю троицы, я отказался от такого предположения.

Каким образом я попал в свидетели? Объясняю. Недавно в городке закрыли один из двух нефтеперебатывающих заводов, где муж Федотьи Фёдоровны работал механиком. В городке возникла безработица. Люди хватались за любое дело. Стараниями супруги Вадим устроился водителем при начальнике Геоминвода. Оформившись у кадровика, заглянул к своим. Тогда я его и разглядел впервые вблизи. С того дня он, необременённый заданиями шефа, наскуча сидеть в автомобиле с книжкой, шёл к нам в «общагу» на чаёк.

В советское время в производственных коллективах царили отношения вроде семейных. По минимуму два раза в день устраивался общий стол под чай и кофе. Учреждение закрывалось на ключ изнутри во второй половине дня в преддверии праздников официальных и личных того или иного члена организации–семьи. Обсуждения частной жизни товарищей открыто велись по кабинетам, интимные тайны скоро становились общим достоянием. Стыдливость, свойственная каждому человеку, в таких условиях притуплялась. Но в безразличии к тому, «что люди подумают», у нас, в Геоминоводе, всех обскакала Федотья Фёдоровна.

Завидев мужа, она гордым взглядом обводила женские лица, как бы спрашивая, «что скажете, каков молодец?». В этом немом, но выразительном вопросе насмешливо прищуренных глаз был упакован болезненный для женского самолюбия укол: «такого, как мой, нет ни у кого из вас. Вот вам!». Потом происходило непонятное, едва Фе–Фё размыкала бледную щель под острым носом. Её разговор с мужем неизменно проходил как монолог раздражённой воспитательницы, направленный на трудного подопечного. Выходило, он опять не то сделал, а если то, то не так, как надо; что-то упустил, у кого–то чего–то получил не столько, сколько можно было бы получить, будь на месте «её олуха» другой мужчина, толковый и дельный. Словом, никчёмный, неудачливый муж и отец, сплошное недоразумение. Сварливая женщина превращалась в ворону, клюющую воробья. Оля пыталась вступиться за отца, да куда там, Фе–Фё ещё сильнее распалялась. Что удивительно, Вадим не возражал, не оправдывался. Он мелкими глотками отхлёбывал чай из большой синей кружки, иногда вставляя в обвинительную речь супруги слово–два, не супротив, а скорее поддакивая. Иронии в его репликах я не улавливал, чувства раскаяния за свои промахи – тоже. Он ничем не выдавал своего неудобства от экзекуции на виду публики, которая, оторвавшись от дел, внимала главной бухгалтерше, как внимают участники процесса судебному приговору. Наконец мне стало понятно: Вадим абсолютно безразличен ко всему, что в настоящее время происходит вокруг него, он не прислушивается к словам своей супруги (для него это вроде шума ветра), не видит её; он не задумывается над молчаливым вниманием «зрительного зала», его не задевают насмешливые реплики посторонних. Он пьёт чай, он весь в себе, в своём особом мире. Когда я это понял, я стал уважать Вадима и присматриваться к нему.

3.

Найдя подходящую работу в городке, я оказался в сотне километрах от своей семьи. Домой наведывался в выходные дни. По будням коротал вечера в съёмной квартире за чтением, у телевизора. Когда нога позволила мне преодолевать расстояния большие, чем между двумя соседними площадями городка, решался иногда прогуливаться вкруг ратуши, отдыхая на лавочке в ограде костёла.

Как-то вижу: машина шефа Геоминвода тормозит возле голосующей компании и, набив ею своё тесное нутро, удаляется в сторону загородного ресторана. Понятно, Вадим получил от шефа разрешение «таксовать». Такой вид промысла в ту эпоху процветал. Машины начальства в захолустье были наперечёт, ГАИ не останавливала их. Так что шофёрская элита имела возможность повышать по вечерам свой жизненный уровень. Правда, доходами надо было делиться с хозяином. Ведь тот нуждался в карманных деньгах, о которых не ведает жена. Чего стоили в эпоху дефицита только одни импортные колготки для опытной, верной секретарши!

Случилось и мне взять наше родное геоминводовское «такси» для поездки на привокзальную площадь, где открылся новый гастроном. Только Вадим принимать от меня деньги наотрез отказался: «Со своих не беру. Но вы «спасибом» не отделаетесь. Подпишите мне свою книгу». – «Польщён, но у меня нет ни экземпляра». – «Зато у меня есть. Сегодня купил». С этими словами Вадим открыл бардачок. Он был заполнен стопкой книжек. Сверху лежал сборничек моих лирических опытов. Я сделал надпись под своим портретом на внутренней стороне обложки, Вадим прочёл, молча улыбнулся и пожал мне руку сильно, с чувством. «Читать будете или это для коллекции автографов?»– спросил я. – «Уже половину прочёл». – «Ого! И каково впечатление?». Он ответил не сразу: «Как все… Все настоящие» – «А как вы их отличаете от ненастоящих?» – «Знаете, когда я читаю настоящие стихи, мне кажется что они не человеком написаны. Ни один человек на такое не способен. Ему кто–то диктует, – Вадим показал пальцем вверх, – оттуда. А другие, которые сами стараются, ничего путного не придумают». – «Ну, хорошо, Вадим, признайтесь, когда–то, будучи школьником, вы ведь тоже сочиняли? Вряд ли есть на свете человек, который не пробовал бы рифмовать, вообще пописывать». – «Нет, – отвечал мой собеседник, заводя мотор, – Я в жизни никаких стихов никогда не писал, не было у меня таких позывов. Мне обычное письмо накатать – проблема. А вот читал много, и сейчас читаю, не люблю этих «голубых экранов».

Я поверил в правдивость услышанных слов. Голос собеседника не позволил усомниться. Возвращая книжицу на место, посмотрел, что там ещё. Обнаружились Стендаль («Красное и чёрное»), повести Бестужева–Марлинского и – не поверил своим глазам! – Илиада. Кто в наши дни читает Гомера!? Я таких не встречал. Взял книгу, она была заложена рублёвой бумажкой на середине. «Вижу, одолеваете?» – «С трудом. Сначала ничего не понимал, потом вчитался. И, знаете, появился интерес, словно кто–то наигрывает мелодию и ведёт меня за собой».

Э, подумал я, непрост этот механик. Вот он рядом со мной – моложавый мужчина, красивый простак с виду, в толпе выделяется ярким лицом и ростом, но это – как отражение в зеркале. Сущность его не здесь, она обитает где–то в ином мире, в его личном пространстве, созданном им для себя одного.

4.

При нашем учреждении была лаборатория. Находилась она в последней, по общему коридору, комнате. Сюда привозили в бутылках пробы минеральной воды для определения химического состава. Заведовала лабораторией (она же – единственная лаборантка) молодая женщина. Линой звали. Так все к ней обращались, полного имени я не знаю. Не красавица, но её лицо с мелкими чертами было, что называется, милым; привлекало к себе ласковым выражением тёмных, блестящих, как влажные вишни, глаз, которые никогда не покидала затаённая боль. Её небольшую головку украшали густые, естественного цвета каштановые волосы, длинные и волнистые. Она их зачёсывала к темени и там накручивала эдакое кучевое облако. Небольшую пропорциональную фигуру её портила болезненная худоба. Лина и впрямь была больна. Её изнуряли головные боли и рвоты. Куда только не обращалась она за помощью, врачи оказывались бессильны. Рожать ей запретили, странная болезнь отпугивала женихов. Так дожила она до своих тридцати лет холостячкой в однокомнатной квартире. Из лаборатории выходила только на вызов начальника или направляясь по делу в какой–либо кабинет; в общественных посиделках участвовала редко.

 

Помниться, в канун нового года наши затеяли проводы уходящего. Как всегда в таких случаях, столы накрыли в «общаге», там же нарядили ёлочку. Когда все тосты были произнесены, бутылки опустошены, а закуска без запивки уже не прельщала, освободили середину комнаты для танцев под радиолу. «Отказников» набралось четверо: Лина, которая вызвалась менять пластинки на радиоле, я с неразлучным костылём и Фе–Фё со своей половиной. Тиранша, видно было, непрочь бы поплясать, да не решалась оставить подопечного без присмотра. А тот неторопливо попивал чай, так и не пригубив спиртного, ибо ему ещё предстояло везти шефа «баиньки». На приставание жены составить ей пару, отвечал ровным голосом: «Ты ведь знаешь, я не танцую».

При очередной смене пластинок, пресытившись вниманием пылких молодиц, к главной бухгалтерше выруливает из толпы простых советских работников и работниц, затрясшихся под «королей, которые всё могут», сам шеф. Он ещё может контролировать себя, но уже не желает. Тот случай, как феодальное право первой брачной ночи, – отказать невозможно. Вадим остаётся без присмотра. Ничего не меняется в его поведении: так же неторопливо опустошается очередная кружка чая; так же медленно, с тем же равнодушием, взгляд перемещается с предмета на предмет, с фигуры на фигуру.

И вдруг в поле его зрения попадает Лина. Поставив «королей», она расслабилась на мягком стуле. Её голова, живописно опутанная прядями каштановых волос, подпёрта кулачком правой руки, локоть на спинке стула. Левая рука лежит на левом бедре, колено правой ноги, поставленной на коробку из–под ёлочных игрушек, поднято. Худобу скрывают складки длинного, туго стянутого в талии, но расклешённого, с рюшами и жабо, с «фонариками» на предплечьях, лилового платья. Лина задумчиво смотрит в ту сторону, где сидит Вадим, но выше его головы, в тёмное окно. А Вадим не может оторвать от неё глаз. Теперь они иные, они наполнены таким восторгом, какой охватывает путников, вдруг увидевших воочию то, что раньше было неясной мечтой, волнующим, но бесформенным и бесплотным плодом воображения сердца. Эта мечта о мечте, видимо, и породила выражение «увидеть и умереть».

Я и глазом не моргнул, а Вадим уже возле Лины, протягивает ей руку, приглашая на танец. И тут пластинка заканчивается. Но нерешительный, казалось, подкаблучник сам запускает «королей» вновь. Трясучка посреди комнаты после короткой паузы возобновляется, шеф с Фе–Фё не расстаётся, а та вся вывернулась, следя за мужем. Наконец рассеянное внимание подвыпившей компании начинает притягивать пара, танцующая на свободном месте возле радиолы: величественный красавец король в сером и дюймовочка в лиловом – по плечо ему. Ритм мелодии быстрый, но они танцуют медленно, на близком расстоянии друг от друга, соединив ладони согнутых в локтях рук.

Наконец наступает тишина. Танцующий круг распадается, растекается по углам. Все устали, пора по домам. Публика начинает расходиться. Необычно притихшая Фе-Фё, с возбуждённой Олей, сопровождают к машине мужа и отца, который ведёт под руку осоловевшего шефа. Лина уходит с попутчицей из отдела гидрогеологии. Они живут в одном доме. Я прямо из конторы, поймав такси, отправился на вокзал. Электричка во Львов отходила через час. В дороге, пока не задремал, всё думал о неожиданном поступке Вадима. Что произошло с ним во мгновение ока? Занятно было, как «нетанцующий» механик и оригинальный ценитель поэзии одновременно, объяснит суровой супруге своё мгновенное перерождение? Умора! И почему Лина, которой здоровье не позволяло прыгать и кружиться, на этот раз не отказалась от приглашения? Это загадка. Ладно, после праздника посмотрим, как станет развиваться сюжет.

5.

По согласованию с шефом я задержался во Львове на несколько дней. А когда вернулся в городок, попал на похороны Лины. В первый после праздника рабочий день у неё случился сильный приступ головной боли. Она только успела открыть дверь из лаборатории в общий коридор и упала на пороге. Искусственное дыхание не помогло. Скорая прибыла к мёртвому телу.

Хоронили её в солнечный морозный день из городской больницы, расположенной рядом с кладбищем. Открытый гроб вынесли из мертвецкой в заднем дворе, поставили на кузов уазика с откинутыми бортами. Наши женщины облачили покойницу в лиловое платье, бывшее на Лине в день вечеринки. Впервые на её лице не отражалось боли. Скоропостижная смерть молодой женщины опечалила всех, многих испугала: mementomori. Не узнать было Федотью Фёдоровну. Она не успела приревновать мужа. Её красило искреннее недоумение, с каким она время от времени повторяла негромко, про себя: «За что, Господи, караешь?».

 

Но меня поразил Вадим. Во всё время похоронной церемонии он держался вдали от гроба, не снимая солнечных очков. Застывшую складку красиво очерченных губ, когда я оглядывался на него, ни разу не размягчило, не нарушило волнение души. Казалось, при прощании коллектива с коллегой он отбывает обязанность. Закопают гроб – пойдёт со всеми к поминальному столу, с удовольствием опрокинет рюмку, с аппетитом закусит.

На поминки я не пошёл. От кладбища до Малого Рынка добрался попуткой. Только переоделся, звонок в дверь. На пороге Вадим. Всё тот же – в тёмных очках на пол–лица, ровный, без оттенков, спокойный голос. Мне стало неприятно: и чего припёрся? Но пришлось пригласить его в дом. Он дальше прихожей не прошёл, протянул мне сложенный вдвое лист бумаги, тот самый, который через много лет я обнаружу в своём архиве: «Вот, возьмите, оставьте у себя. Вы поймёте… Так я пойду».

Я не стал удерживать нежеланного гостя. Закрыв за ним дверь, устроился в кресле под торшером, развернул лист.

 

А ведь я Вас любил (признаюсь запоздало),

хоть барьер расстоянья осилить не смог.

Наша первая встреча разлукою стала,      

перекрёстком единственным разных дорог.

Может не было Вас? Вы фантомною тенью

промелькнули под сводами звёздных аркад.

...И обманчивый сон. И тоска пробужденья

И последние капли в клепсидре звенят.

 

Я не сомневался: это короткое стихотворение сочинил мой гость. Для Лины, туда, вслед. В жизни поэтов такое случается. Но Вадим! Какой из него поэт! Он же до этого рифмованного признания мёртвой о своём чувстве ни строчки за свои сорок с лишним лет не написал. А тут… В старину говорили: перо опытного стихотворца. Разве такое возможно? Ладно, расспрошу Вадима завтра.

На следующий день, с утра, Геоминвод, как говорится, «встал на уши». Пропал шофёр нашего универсального трансорта. Машина к дому шефа в 8:45 подана не была. Федотья Фёдоровна потеряла мужа из виду на поминах, а потом нигде не могла его найти. Дома он не ночевал. Может быть, повёз какого–нибудь пассажира на курорт, что в предгорной местности за городком, и там сломался? Я не стал утаивать короткого визита Вадима ко мне на квартиру, умолчал только о стихотворении. «Что мы гадаем? – сообразила Оля. – С гаража надо искать». Группа поиска отправилась на окраину городка. Геоминводовский гараж находился в первом ряду строений этого типа. Издали увидели: наружный замок на воротах снят. «Я боюсь», – упавшим голосом произнесла жена пропавшего. Шеф прошёл вперёд, потянул за скобу на створке ворот. Она подалась, изнутри пахнуло характерной гарью, дневной свет отразился в никелированных деталях капота.

То, что вчера ещё было Вадимом, в расстёгнутом полушубке, без шапки, лежало лицом на круге руля. На соседнем сиденье валялась бутылка из–под конька. Следствие голову себе не ломало. Войдя вечером в гараж, водитель плотно закрыл за собой створки ворот, щели заткнул фуфайкой и ветошью; сел за руль, выпил до дна бутылку спиртного и, видимо уже засыпая, включил зажигание.

6.

Что добавить к этой невыдуманной истории? Я не сомневаюсь, что Вадим только и жил по–настоящему всего–то несколько дней из своих четырёх десятков, с небольшим, лет, отмеченных двумя бумажными свидетельствами – о рождении и смерти. С того вечера, когда он вдруг увидел единственную на свете женщину, о которой можно сказать: вот она, моя, наконец–то, другой быть не может. Она раньше попадалась ему на глаза, они здоровались. Но по какому–то таинственному замыслу Космоса, до поры, до времени, под оболочкой обыкновенной с виду женщины скрывалась необыкновенная – только для него одного. Видно, для свершения такого чуда должно было многое совпасть – урочное время, место таинства, определённые звуки музыки, цвет облачения, выражение глаз, романтическая поза и многое, многое другое, что по отдельности не имеет решающего влияния на судьбу человека. Касаясь во время танца своими ладонями ладоней Лины, Вадим впервые в жизни с полным физическим ощущением познал женщину во всём спектре интимных отношений. Ничего подобного в его тусклом существовании до того не было. И эта новая, теперь настоящая жизнь закончилась для него фактически по окончании вечеринки. Ещё два–три дня яркие воспоминания Вадима были продолжением тех нескольких минут танца под радиолу. Его не отпускало сладостное опьянение, как тогда, при лицезрении своей находки в лиловом платье. А потом мрак и полная бесчувственность. Новая жизнь закончилась для Вадима, когда он увидел Лину в гробу. Но из этой уже распадающейся мужской плоти также таинственным образом произрос поэт на один миг. Он не умел сочинять стихов. Они возникли в нём – эти две строфы – сразу в законченном виде, когда гроб опускали в могилу. И по возвращении в контору, где накрывали поминальный стол, Вадим перенёс их на лист бумаги в закутке секретаря.

Вот такая история. Хотите – верьте, хотите – нет.