Вы здесь

Рождественская сказка

  За военные годы почтальонша Валя из п.о. Знаменка научилась стойко вы­держивать испуганные взгляды матерей и жён фронтовиков. Правда, смотрели они больше на раздутую сумку старой кожи и на руки, вынимающие серые треугольники, подписанные чернильным каран­дашом. Для сотен глаз Заречной улицы эта сумка превратилась во вместилище горя, а руки его невольной разносчицы вызывали страх. Но вдруг девушке не по силам стала обя­занность печального вестника. Та «похоронка» шестого января… Утром её надо было доставить по адресу. Валя несколько раз подходила к дому Гришенковых и всё не решалась тронуть калитку в заборе из штакетни­ка.

  Из глубины заснеженного двора с низким палисадником выглядывал на улицу боковым фасадом дом в один этаж. Белёная стена, с двумя вытянутыми вверх окнами, напоминала лицо человека, узкое и бледное, с трагическим выражением глаз. Этот дом будто бы постоянно ожидал какого-то не­счастья. И вот оно стучит щеколдой калитки. В одном из окон, через щель между раздвинутыми занавесками, виднелась еловая лапа. Кто-то подошёл к окну – качнулся, блеснув, красный шар, дрог­нули занавески. Потом скрипнула дверь, и на крыльцо вышла молодая женщина в пуховом платке.

  – Тебе, Настасья! – крикнула Валя и, оставив конверт на лавочке у калитки, торопливо пошла прочь.

  Сколь­ко помнила себя третьеклассница Лена Гришенкова, в родительском доме отмечали два зимних праздника при наряженной ёлке. Сначала встречали новый год, когда ей разрешали не спать хоть до утра. А через несколько дней наступал «секретный» (говорили старшие) Сочельник, о котором в школе и на улице лучше никому не рассказывать. В ранние сумерки закрывались ставни на окнах. Вместо керосиновой лампы, висевшей под потолком, зажигали толстую красную свечу на подоконнике. Лена получала почётное задание отследить с крыльца первую звезду в небе. Когда девочка с криком «гори-ит!» врывалась в дом, стол уже был застелен льняной скатертью, вкусно пахло сочиво – рисовая каша с мёдом. В первых воспоминаниях Лены – за праздничным столом четверо. Затем не стало бабушки–поповны, и умолкли её утренние молитвы вполголоса в пустом углу кухни. Наконец, когда слово «война» сделалось частым в употреблении, опустело постоянное место отца под стеной с физической картой полушарий. Теперь только мать и дочь записывали при свече (уже не красной, а любой, какая находилась) свои сокровенные желания на бумажных квадратиках, сидя напротив друг друга за бедным столом, довольствуясь чем Бог послал по продовольственным карточкам.

 

Девочка тревожно озаботилась поведением мамы по прочтении ею письма с фронта. Впервые старшая Гришенкова умолчала о том, что пишет их родной человек. Лишь бросила нервно: «Погоди, потом». В тот день у неё, обычно хлопотливой и ловкой, всё валилось из рук, движения стали замедленными. Она невпопад от­вечала на вопросы дочери, кусала губы и подолгу застывала у окна, будто кого-то высматривая. Лена не стала дожидаться напоминания о первой звезде, самовольно вышла на крыльцо, закутавшись в мамин пуховый платок. Но небо затянуло тучами. Вернувшись в тепло, девочка застала маму сидящей перед пустой тарелкой и гранёным стаканом, наполненным на четверть бесцветной жидкостью. В тарелке дочери лежал белый сухарь и горсть карамелек – чудо военных лет. Настойчиво свистел забытый чайник на плите. Ставни остались незакрытыми. На столе чадил свечной огарок в бабушкином фаянсовом подсвечнике в виде «Креста процветшего». Между окнами разодетая для веселья ёлка обиженно переживала невнимание обитателей дома. Когда Лена, разлив чай по чашкам, умостилась на своей особой табуретке, сработанной отцом специально для неё, коротышки, мама бледными пальцами коснулась стакана: «Помянем нашего папу, дочка».

 

**

  А в тот самый день в спортзале школы, приспособленной под тыловой госпиталь, очнулся после тяжёлого ранения старший лейтенант Гришенков. И первое, что увидел он, была ёлка. Огромная, пышная, как кустодиевская купчиха, и так же пёстро наряженная, она занимала середину зала, доставая краснозвёздной макушкой до крюка в потолке.

  Потом «вторично рождённый» рассмотрел весь зал – за­бранные деревянными планками окна в косых «андреевских» крестах из газетной бумаги, ряды белых коек вдоль стен, своих новых то­варищей – от безучастных ко всему на свете «не-жильцов», с серыми небритыми лицами, до бравых молодцев, бесстыдно приударявших за медсёстрами.

  Это было потом.

  Вначале же Гришенков видел только ёлку и медленно, трудно постигал важную истину: он жив. Ещё пришла мысль, что где-то, может быть совсем рядом, сидят его дочь Лена и женa Анастасия у такой же разубранной, только меньшей размером, ёлки; что скоро он увидит иx, как только избавится от камня на груди и начнёт шевелить левой ногой.

 

Выписали его в начале апреля. Все эти ме­сяцы, неделя за неделей, лейтенант писал до­мой. Шестое безответное письмо вернулось с пометкой «адресат выбыл». Торопя выздоров­ление, изводя врачей, Гришенков писал снова и снова, пока из поселкового совета Знаменки не пришло разъясне­ние, что Гришенковы, мать и дочь, эвакуированы в Уфу.

  Одновременно выздоравливающего нашло письмо от почтальонши Вали, в котором та подробно опи­сывала события последних месяцев: как полу­чили в доме Гришенковых «похоронку» на не­го, Павла Захаровича, как при налёте фашистской авиации на речной порт пострадало Заречье – почти всё выгорело. Но дом их остался цел. Она, Валентина, присматривает за ним. Только как быть даль­ше — не знает, ибо перебирается в Си­бирь, к тётке, а ключ оставить некому, уцелевшие соседи разъехались.

  Гришенков бросился было в родной город, но по дороге передумал: чёрт с ним, с домом! Он представил себе разорённое гнездо – пустое, холодное, немое; закрытые наглухо ставни на окнах, словно пятаки на веках мертвеца. И пересел в столице на поезд «Москва–Уфа».

  В городе на реке Белой каменными были только здание вокзала да некоторые строения в центре. Пока медлительный трамвай полз по широким пустынным улицам, лейтенант все вглядывался в окна бревенчатых двухэтажек, гадая, в котором из них нашли приют родные его жен­щины.

  И долго ещё, день за днём, звучали по мос­товым города и в казённых коридорах неров­ные шаги и палка прихрамывающего фронто­вика. Сколько раз, расталкивая толпу, бросался старший лейтенант к хлебной очереди, к серой усталой веренице людей, выливающейся из проход­ной оборонного завода, где, казалось, мель­кнула... «Простите... Обознался...». Он прекратил поиски в тот день, когда узнал, что поезд, на котором выехали в Уфу его жена и дочь, был разбомблён под Арзамасом.

  Ранение позволяло Гришенкову остаться в тылу, но ему удалось добиться возвращения на фронт. Он не искал смерти, однако и не пря­тался от неё. И пули пощадили его. Он, уже капитан Красной Армии, демобилизовался, когда ушли в воспо­минания и Прага, и Маньчжурия. Но как толь­ко рука перестала ощущать оружие, им овладела тоска, не то что нестерпимая, но какая-то беспросветная, однообразная, будто заснеженная плоскость без конца, без края. Потянуло в род­ные края, где был он счастлив, где осталась молодость и, казалось, вся жизнь.

 

 

 

***

  Гришенков долго колесил по вокзальной пло­щади рабочего посёлка Знаменка. Окопная шинель его примелька­лась постовому в кубанке, со шпорами на сапогах и при шашке. Од­нако потребовать документы от новоприбывше­го тот не решался. Сдерживали едва заметная хромота отставника да следы по­гон, явно офицерских. Заметив внимание стража порядка, капитан, не желая вступать в разговор с кем бы то ни было, перешёл на рынок, занимавший часть площади. Толстые от двойных зимних одёжек бабы торговали съестным с досок на козлах. Бросались в глаза крупные ржа­ные пироги с горохом и жестяные кружки, прикованные цепями к прогнутым столешницам. В них, по заказу, наливался компот из сухой груши, без са­хара.

Есть Гришенкову не хотелось. Он направился в бревенчатое заведение под вывеской «Буфет», где было тесно от калек и счастливчиков, уцелевших на войне и пересидевших её в тылу, за «бронью». Стоя на отскочке, Павел выпил сто граммов водки, не закусывая; с кружкой пива вышел на воздух. Тотчас «подрулил» к нему мужик в рыжем ватнике и треухе «вразлёт», попытался всучить ему ёлку за бутылку. Капитан отмахнулся от него: «На кой она мне? Новый год когда был?» – «Так вить ето, Рожиство». – «Так встречай без бутылки, православный. Иди, гуляй!».

  Уже смеркалось. Гришенков отогрелся в станционном зале ожидания, вновь вышел на воздух. Он знал, что рано или поздно пойдёт на Заречную улицу, и страшился увидеть «потухший очаг» (вспомнилось из прочитанного). «Почему, собственно, потухший? Ведь в доме наверняка кто-то уже живёт. «Пойду и напрошусь к но­вым хозяевам на ночлег. Объясню всё честь по чести. А если дом пуст, взломаю замок. Хозяин, чай». Так рас­суждал про себя отставной капитан Гришенков, медленно пересекая вокзальную площадь. Издали увидел того мужика, в рыжем ватнике, с ёлкой. Она-то и избавила фронтовика от сомнений: «Подарок! Принесу в дом ёлку. Если таковая уже есть у тех, которых вселили, то вторая пойдёт в печь – тоже вещь полезная». Павел решительно свернул в сторону неудачливого торгаша. Тот заметил маневр прохожего, затоптался возле товара.

Гришенков уже ощутил обнажённой ладонью клейкий ствол свежесрубленного дерева, как кто-то вскрикнул за его спиной:

  – Ой! Я же первая увидела.

  В сумерках капитан не разглядел лица девоч­ки–подростка. Но вся её худенькая фигурка в коротком пальто выражала разочарование. На голове у девочки была вязаная шапочка, из огромных валенок выглядывали ост­рые коленки.

  – А я первый взял, – с улыбкой ответил Гришенков, нащупывая в кармане деньги. – Сколько?

  Мужик при виде конкурентов обнаглел:

  – Красненькая.

  –Ну, мироед! Ладно, ради праздника... Что ж ты, красавица, так поздно о ёлке вспомнила?

  Девочка шмыгнула носом:

  – Мы вакуированные… Только сегодня домой из Арзамаса вернулись.

  Капитан вскинул покупку на плечо и опять опустил её на снег.

  – А без ёлки никак нельзя?

  – Нельзя, дяденька. Мы ёлкой папу поминаем.

  Смысл сказанного не сразу дошёл до Гришенкова.

  – Тогда держи.

  – У меня нет столько.

  – Держи, говорю. Дарю.

  От радости девочка забыла поблагодарить и что было силы потащила ёлку прочь, словно бо­ясь, что дяденька передумает. Он ещё с четверть часа потоптался на площади. Наконец рывком направился к реке.

  Заречная улица, начинаясь от деревянной пристани, круто забирала в гору. Здесь было безлюдно и тихо. На сплошном пожарище чёр­ные колонны дымоходов подпирали тяжёлое небо. Первые уцелевшие дома появились на горе. Окна их были освещены. Метрах в двухстах впереди се­бя Гришенков увидел девочку, тащившую ёлку.

  «Та самая», – подумал капитан. Девочка пересекла полосу света и пропала.   С каждым шагом всё труднее становилось хромцу переставлять ноги. А когда во тьме за­белел узкий двухоконный фасад, он и вовсе остановился. И в этот момент вспыхнули окна.  Со стеснённой грудью, Гришенков открыл калитку, пересёк двор и приник к одному из окон.    Он увидел стол под картой полушарий, накрытый белой скатертью, печь с духовкой в дальнем углу. Вдоль горницы лежала ёлка. Над ней склонилась та девочка, уже без пальто, но в огромных, не по размеру, валенках. Когда она повернула к окну бледное личико, капитан за­хрипел, будто ему сдавили горло. Девочка бы­ла похожа на его дочь, только лет на пять старше. Ещё не веря своим глазам, он заша­гал, отчаянно хромая, к крыльцу и ввалился в дом.

  Девочка резко оборотилась на грохот в прихожей. Испуг в глазах её сменился удивле­нием. Она смотрела на «дяденьку», медленно узнавая в дарителе ёлки того далёкого, смутно различимого, родного... Так стояли они, разделённые влажным пахучим деревом, пока в дверях спальни не по­казалась нестарая ещё, миловидная женщина в пуховом платке на плечах. Ей не надо было узнавать ночного гостя. И невозможную радость свою она пе­ренесла с таким же достоинством, с каким в своё время приняла весть о гибели мужа.

  И здесь, возле рождественской елки, мы их на время оставим.

 

****

Опять зима. И новая ёлка занимает завет­ное место в доме Гришенковых. И опять (в который уже раз) Павел Захарович и Анастасия Петровна рассказывают мне свою повесть. С каждым го­дом она обрастает всё новыми подробностями. Снисходительная улыбка Леночки–Елены, которая те­перь уже сама мама, подсказывает мне, что прав­дивая эта повесть постепенно становится рождественской сказкой. Что ж, пусть так и будет. Ведь сказки — это реальный мир, отражённый в чистом зеркале счастливых. Оттого их так лю­бят и взрослые, и дети.