Вы здесь

ПТЕНЦЫ

В известной, обошедшей все учебники истории, застольной беседе Петра с князем Долгоруким обсуждался вопрос о том, какой царь был лучше: Петр или его отец Алексей. Ответ Долгорукого был очень дипломатичен: похвалил отца и превознес сына. В ряде всяких банальностей, сказанных по этому поводу Долгоруким, была и очень старая истина о том, что «умные государи умеют и умных советников выбирать и их верность наблюдать». Общий тон оценке петровского выбора советников дал Пушкин: «сии птенцы гнезда Петрова, его товарищи, сыны». Пушкинский мотив повторяют и наши историки – одни с некоторыми оговорками, другие с подчеркиванием демократичности петровского подхода к выбору «товарищей сынов».

Выбор подходящих сотрудников является, конечно, самой важной задачей всякого организатора, – монарха в особенности, ибо как раз монарх в своем выборе стеснен менее, чем все остальные организационные работники. Умный организатор – тут Долгорукий совершенно прав, – подбирает себе и умных сотрудников. Конечно, старается обеспечить и их «верность». Это общее положение можно принять, как аксиому. И, как аксиому же, принять и противоположное положение: глупый организатор подбирает и соответствующих себе сотрудников. Так каких же сотрудников подобрал себе Петр? Предоставим оценку Ключевскому:

«Князь Меньшиков, отважный мастер брать, красть и подчас лгать… Граф Апраксин, самый сухопутный генерал-адмирал, ничего не смысливший в делах и незнакомый с первыми зачатками мореходства… затаенный противник преобразований и смертельный ненавистник иностранцев. Граф Остерман… великий дипломат с лакейскими ухватками, который в подвернувшемся случае; никогда не находил сразу, что сказать, и потому прослыл непроницаемо скрытным, а вынужденный высказаться – либо мгновенно заболевал послушной томотой, либо начинал говорить так загадочно, что переставал понимать сам себя, робкая и предательская каверзная душа… Неистовый Ягужинский… годившийся в первые трагики странствующей драматической труппы и угодивший в первые генерал-прокуроры сената…»

Многие из «птенцов» обойдены здесь молчанием: например, тот же де Круа. Он все-таки, был главнокомандующим первой петровской армии – значит, далеко не последней спицей в колеснице. Был еще и Зотов – в свое время учивший грамоте Петра и потом спившийся окончательно. Ничего не сказано о Лефорте – главном поставщике петровских удовольствий. Ничего не сказано об обер-фискале Нестерове, которому, все-таки, пришлось отрубить голову за взятки. Но эта казнь была случайностью – крали все. Крали в невиданных ни до, ни после размерах и масштабах. Алексашка Меньшиков последние 15 лет своей жизни провел под судом за систематическое воровство, совершенно точно известное Петру.

Во всяком случае, этот групповой портрет птенцов Петрова гнезда достаточно полон и выразителен. Коротко, но тоже довольно выразительно формулирует Ключевский и их самостоятельные, после смерти Петра, действия. «Они начали дурачиться над Россией тотчас после смерти преобразователя, возненавидели друг друга и принялись торговать Россией, как своей добычей».

«Под высоким покровительством, шедшим с высоты Сената, – глухо пишет Ключевский, – казнокрадство и взяточничество достигли размеров небывалых раньше, разве только после…»

Во что именно обошлись России эта торговля и это воровство? Этим вопросом не удосужился заняться ни один историк, а вопрос не очень праздный. Дело осложняется тем, что, воруя, «птенцы, товарищи и сыны» прятали ворованное в безопасное место – в заграничные банки. «Счастья баловень безродный» Алексашка Меньшиков перевел в английские банки около пяти миллионов рублей. Эта сумма нам, пережившим инфляции, дефляции, девальвации, экспроприации и национализации, не говорит ничего. Для ее оценки вспомним, что весь государственный бюджет России в начале царствования Петра равнялся полутора миллионам, в середине – несколько больше, чем трем миллионам, и к концу – около десяти. Так что сумма, которую украл и спрятал заграницей Меньшиков, равнялась, в среднем, годовому бюджету всей Империи Российской. Для сравнения представим себе, что министр Николая II украл бы миллиардов 5 в золоте или сталинских миллиардов полтораста – в дензнаках.

За Меньшиковым следовали и другие. Но не только «птенцы», а и всякие более мелкие птенчики. «Финансовое доверие» было организовано так прочно, что в начале Северной войны понадобился указ, запрещавший деньги «в землю хоронить» – не всем же был доступен английский банк, хоронили и в землю. У каких-то Шустовых на Оке нашли по доносу на 700.000 рублей золота и серебра. Сколько было таких Меньшиковых, которые. сплавляли заграницу сворованные деньги, и таких Шустовых, которые прятали свои деньги от меньшиковского воровства, а воровство развилось совершенно небывалое. М. Алданов в своих романах «Заговор» и «Чертов мост» рисует, как нечто само собою разумеющееся, переправу чиновных капиталов в амстердамские банки. Речь идет о конце екатерининской эпохи. Надо полагать, что эта традиция далеко пережила и Екатерину. Сколько капиталов, в результате всего этого исчезло из русского народно-хозяйственного оборота, сколько погибло в земле и – вопрос очень интересный – сколько их было использовано иностранцами для обогащения всяких голландских, английских и прочих компаний? Историки этим не поинтересовались, – по крайней мере, я не знаю ни одного труда на эту тему. А вопрос может быть поставлен и в чрезвычайно интересной плоскости: выколачивая из мужика самым нещадным образом все, что только можно было выколотить, с него драли семь и больше шкур. Какой-то процент шел все-таки на какое-то дело. Огромная масса средств пропала совершенно зря – гнили и дубовые бревна, и полковые слободы, и конская сбруя, и корабли, и Бог знает, что еще. Какой-то процент, судя по Меньшикову, очень значительный утекал в заграничные банки. Заграничные банки на шкуре содранной с русского мужика, строили мировой капитализм, тот самый, который нынче товарищ Сталин пытался ликвидировать с помощью той же шкуры, содранной с того же русского мужика.

Не примите, пожалуйста, все это за преувеличение. Если только один Меньшиков уворовал сумму, равную государственному бюджету, то мы вправе предполагать, что остальные вольные и невольные воры и укрыватели только в меньшиковское время перевели заграницу сумму, равную по меньшей мере еще двум государственным бюджетам. А это по довоенным – до 1914 года – масштабам должно было равняться миллиардам десяти довоенных золотых рублей. На такую сумму можно было «построить капитализм». И русский мужик был, по существу, ограблен во имя европейских капиталистов.

Вот вам фактическая справка о подборе «умным государем» его ближайших сотрудников, соратников, а также и собутыльников. Наши просвещенные историки как-то совсем прозевали эту последнюю и важнейшую функцию петровских птенцов – непременное обязательное участие в беспробудном пьянстве.

Оно началось давно – еще в Кокуе. Там, по словам князя Куракина, было «дебошество и пьянство такое великое, что невозможно и написать, что, по три дня запершись в дома, бывали так пьяны, что многим случалось оттого и умирать».

Это было в начале царствования. То же было и в самом конце. За полгода до смерти Петра, саксонский посланник Лефорт писал: «Не могу понять этого государства. Царь шестой день не выходит из комнаты и очень нездоров от кутежа, происходившего по случаю закладки церкви, которая была освящена тремя тысячами бутылок вина. Уже близко маскарады, и здесь ни о чем другом не говорят, как об удовольствиях, когда народ плачет. Не платят ни войску, ни флоту, ни кому бы то ни было».

В последней части этой фразы Лефорт не совсем прав: гвардии платили всегда, для этого были особые причины. В промежутке между Кокуем и смертным одром пьянство шло практически непрерывное. Так что французы, наблюдавшие Петра в Париже, были искренне изумлены: когда же эти люди работают?… И пришли к тому несколько скороспелому выводу, что работать русские люди могут только в пьяном виде. Вывод был несколько скороспелый: Петр вообще не работал: он суетился. И хотя, по Пушкину, он «на троне вечный был работник», но для работы у него за вечными разъездами и таким же вечным пьянством просто технически не было времени и не могло быть.

Но кроме пьянства, у Петра были и несколько своеобразные способы обращения даже и с «товарищами сынами»: старик князь Головин терпеть не мог салат и уксус. Петр заставлял гвардейцев держать старика за руки и ноги и собственноручно напихивал ему в рот салат, пока из носа и рта не начинала литься кровь. Великий предшественник Ярославского Губельмана занимался кроме того антирелигиозными развлечениями, нам уже известными.

Поставим вопрос так, как ни один из наших просвещенных историков поставить не догадался: что, спрашивается, стал бы делать порядочный человек в петровском окружении? Делая всяческие поправки на грубость нравов и на все такое в этом роде, не забудем, однако, что средний москвич и Бога своего боялся, и церковь свою уважал, и креста, сложенного из неприличных подобий, целовать во всяком случае не стал бы.

В Москве приличные люди были. Вспомните, что тот же Ключевский писал о Ртищеве, Ордыне-Нащокине, В. Головине – об этих людях высокой религиозности и высокого патриотизма, и в то же время о людях очень культурных и образованных. Ртищев, ближайший друг царя Алексея, почти святой человек, паче всего заботившийся о мире и справедливости в Москве. Головин, который за время правления царицы Софьи построил в Москве больше трех тысяч каменных домов и которого Невиль называет «великим умом и любимым ото всех». Блестящий дипломат Ордын-Нащокин, корректность которого дошла до отказа нарушить им подписанный Андрусовский договор. Что стали бы делать эти люди в петровском гнезде? Они были там невозможны совершенно. Как невозможным оказался фактически победитель шведов – Шереметьев. Шлиппенбах (по Пушкину – «пылкий Шлиппенбах»), которого Шереметьев разбил три раза, переходит в русское подданство (тоже – нравственная рекомендация), получает генеральский чин и баронский титул и исполняет ответственнейшие поручения Петра. А Шереметьев умирает в забвении и немилости и время от времени тщетно молит Петра об исполнении его незамысловатых бытовых просьб. И письма Шереметьева остаются без ответа. Поставим точки над «и»: около Петра подбиралась совершеннейшая сволочь, и никакой другой подбор был невозможен вовсе. Как бы ни оценивать признаки порядочности, честности или хотя бы простого приличия, совершенно очевидно, что ни при какой оценке этих признаков ни порядочности, ни честности, ни приличию при Петре места не было. Как бы ни оценивать традиции, предрассудки или даже суеверия Москвы, совершенно очевидно, что целовать кощунственный крест мог только тот из вчерашних москвичей, у которого ни Бога, ни совести и в заводе не было. Никакой порядочный москвич, принимая во внимание терема или даже не принимая их во внимание, не мог пойти со своей женой, невестой или дочерью в петровский публичный дом, где ее насильно будут накачивать сивухой, а то и сифилисом снабдят. Петр шарахался от всего порядочного в России, и все порядочное в России шарахалось от него.

Вот и получилась группа птенцов, товарищей и сынов, которые на другой же день после смерти своего великого собутыльника принялись «торговать Россией, как своей добычей». Что можно было ожидать иное?

Сейчас для этих «птенцов» мы нашли бы Другое название: «выдвиженцы». Трагическая судьба всякой революции – в том числе и петровской – заключается в том, что она всегда строится на отбросах. Судьба этих отбросов одинакова во всех революциях. Во французской Робеспьер перерезал всех и сам был зарезан, а в русской Сталин вырезал всех. В петровской всех перерезал Меньшиков – «птенцы, товарищи и сыны» гибли на плахе, – но и сам Меньшиков помер в березовской ссылке.

Но пока они не вырезали друг друга, Россией правили именно они. Вероятно, даже и не Петр. Петр писал свои невразумительные и бестолковые приказы и исчезал заграницу то лечиться, то племянниц замуж выдавать, то союзы заключать. В промежутках он мелькал от Азова до Архангельска, рвал зубы, выделывал табакерки, фабриковал какую-то столярную ерунду, был шкипером, бомбардиром: «то академик, то герой, то мореплаватель, то плотник – он всеобъемлющей душой, на троне вечный был работник». Но работа была совсем не та, которой должен был заниматься царь и которая была нужна России. Пресловутые мозоли на петровских дланях и заплаты на петровских сапогах были впоследствии использованы с чисто демагогическими целями; сам Петр об этих целях, вероятно, и не думал вовсе. Лучше уж Петр купил бы себе миллион новых сапог, чем вырубать зря миллионы десятин дубового леса, и лучше уж занимался бы он хотя бы познанием «физиологии народной жизни», чем вытаскиванием зубов или выпиливанием табакерок. Мозолистые руки так же плохо аттестуют царя, как и хирурга: что мне за утешение, если из-за своих пролетарских мозолистых рук хирург ткнет меня ножом совсем не туда, куда надо. Это очень напоминает недавний советский партмаксимум: люди обошлись России в сотни миллиардов рублей и десятки миллионов жизней, но зато получали они, якобы не больше 225 рублей в месяц: такого режима экономии, как советский партмаксимум или петровские златы – не дай Господи!

Во всяком случае, достаточно очевидно, что для государственной работы – даже и не такой уже систематической, какою занимался, например, Наполеон, за всеми этими метаниями, ремеслами, пьянством и лечением просто-напросто не могло быть времени. Петр возникал откуда-то из Карлсбада, налегал этаким орлом, бил дубинкой, отправлял на плаху, и снова исчезал то ли в Копенгаген, то ли в Архангельск, предоставляя судьбы страны, в распоряжение выдвиженческого сената с его «эгзегетическим чутьем». Сенаторское же чутье было направлено в те места, где плохо лежали деньги…

Выдвиженческий аппарат Петра не ограничивался сенатом. Если перевести сенат на язык советской действительности, то это будет ЦК партии, однако лишенный надзора со стороны, скажем, Сталина; Сталин не разъезжал, не плотничал, и не пьянствовал. Рядом с сенатом – Преображенский приказ – нынешнее ОГПУ. Основной вооруженной массой выдвиженцев, поддерживавшей власть уже не «эгзегетикой» и даже не застенком, а просто штыками, была гвардия. Это была фактическая «опора власти». И не гвардия зависела от сената и даже от Преображенского приказа, а сенат и приказ зависели от гвардии. Недаром над сенатом был поставлен непосредственный гвардейский контроль, в виде того знаменитого офицера, который должен был присутствовать на сенатских заседаниях, быть там «оком государевым», наблюдать за порядком и сажать сенаторов на гауптвахту; таких административных отношений, кроме еще как в Советской России, не было никогда и нигде.

Роль гвардейских унтер-выдвиженцев, насколько я знаю, в нашей историографии еще вовсе не обрисована, – да и не могла быть: до Октября выдвиженческого института вовсе не существовало, а после Октября о нем не вполне удобно было писать. Сейчас, сквозь призму советского опыта, этот институт нам несколько понятнее, чем старым историкам.

Напомню сталинскую схему, о которой я писал в своей первой книге («Россия в Концлагере»). Сталин вырезав ленинских апостолов, поставил свою ставку на сволочь, на отбросы, на выдвиженцев, то есть, на людей, которые «выдвинулись» только благодаря его, Сталина, поддержке и которые ни по каким своим личным качествам ни в какой иной обстановке выдвинуться не могли. И поэтому они зависят от Сталина целиком и Сталин от них зависит целиком. Погиб Сталин – погибли и они. Они оставят Сталина – и Сталин будет зарезан первым же попавшимся конкурентом. Отсюда происходит их обоюдная преданность – действительно уж «до гроба». Отсюда же и универсальность задач, которые возлагались на оба сорта выдвиженцев – и петровских, и сталинских. В обоих случаях вопрос шел вовсе не о «пользе дела», а об охране «завоеваний революции». Отсюда и поразительный параллелизм деяний и подвигов обоих видов выдвиженчества: отряды по раскулачиванию не очень многим отличаются от тех 126 полков, которые Ключевский сравнивает с Батыевым нашествием. Гвардейские офицеры, контролирующие в провинции воевод и губернаторов, заковывавшие их в железо и сажавшие их в колодки, почти ничем не отличаются от провинциального ГПУ, везде вынюхивающего саботаж и вредительство и сажающего провинциальных администраторов и хозяйственников, если не в колодки, то в концлагерь. Эту сторону петровской деятельности мы знаем только урывками – по крайней мере я. Покровский приводит письмо дипломата Матвеева о том, как в Москву прибыл гвардейский унтер-офицер Пустошкин, который там «жестокую передрягу учинил… всем здешним правителям, кроме военной коллегии и юстиции, не только ноги, но и шею смерил цепями»… Это было в Москве, а вот для Вятки – даже и унтер-офицера не потребовалось – туда был послан простой гвардейский солдат, рядовой Нетесов, который пребывал, как и его покровитель, в перманентном пьяном виде, «забрав всех как посадских, так и уездных лучших людей, держит их под земской конторой под караулом и скованных, где прежде всего держаны были разбойники, и берет взятки»… Гвардейский офицер или солдат, по понятиям Петра, как и советский выдвиженец, по понятиям Сталина, могли все, но больше всего мог он «жестокую передрягу учинить» – для этого особой умственности не требуется. Но это был тот слой, на котором держался Петр и который пришел после смерти Петра к почти неограниченной власти над Россией. Покровский говорит: «Петр не успел закрыть глаза, как гвардия уже была хозяйкой положения и не только в императорском дворце!» Большая Советская Энциклопедия выражается еще проще: «петербургская гвардейская казарма явилась преемницей московского земского собора» (Т. 14, стр. 213).

Это не совсем точно: гвардейская казарма явилась преемницей не только собора, но также и царской власти: от Петра до Александра I-го включительно, самодержавной монархии унас не было, ее заменяла гвардейская казарма. С этой точки зрения не очень прав и Тихомиров, когда он говорил, что «монархия уцелела только благодаря народу». На эти сто лет – от смерти Петра до 14 декабря 1826 года – в России самодержавной монархии не было вообще: нелепо было бы считать какими бы то ни было самодержицами Екатерину, Елизавету, Анну и прочих, которые вынуждены были делать все то, что им приказывает гвардия.

Исчез самый основной смысл русского самодержавия, единоличная власть, не подчиненная никакому классу страны, власть ответственная, по крайней мере теоретически, только перед своей совестью.

Обычная точка зрения на монархическую деятельность Петра сводится к тому, что он, дескать, ликвидировал вотчинную традицию московской государственности и первый стал рассматривать царя, не как собственника страны, а как слугу государства: «а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, жила бы только Россия во славе и благоденствии»… (из приказа Петра перед Полтавским боем).

Если оставить в стороне литературные, по должности, упражнения насчет жизни, славы и благоденствия, то нужно сказать, что первыми слугами государства считали себя и московские цари, только выражались не столь литературно или не выражались вовсе: было само собою понятно. И Василий, и Иваны, и Алексей в весьма различных случаях говорили о царской ответственности перед Господом Богом. Градовский писал, что русский князь считался государем, но не владельцем земли, и что взгляд на князя, как на собственника земли, возник только в монгольский период. Однако уже Калита – по Ключевскому – «все считал не своей собственностью, а делом властелина, от Бога поставленного: люди свои уймати от лихого обычая». Грозный в письме к Адашеву прямо говорит о «людях, врученных мне Богом». Ключевский говорит: «Государство тем и отличается от вотчины, что в нем воля вотчинника уступает место государственному закону» – дело идет о наследовании по закону или по завещанию. Как бы в ответ на это положение, Покровский (т. 3, стр. 185) говорит категорически: «Как вотчиной, так и царским престолом в Москве нельзя было распоряжаться по своему усмотрению». И манифесты 1714 и 1722 г. г. (указ о единонаследии, который фактически передавал поместья в единоличное владение помещикам, и указ о престолонаследии, который фактически упразднял самый смысл монархии) Покровский объясняет так: «И тут, и там для Петра было важно расширить предел отцовской власти, стесняющейся действовавшими в России обычаями».Историки систематически и упорно не замечают того факта, что обычай есть тоже закон – только неписаный; английская неписаная конституция оказалась безмерно крепче остальных писаных, в том числе и нашей. Соловьев, а за ним Ключевский и прочие упорно не хотят заметить тот факт, что писаный закон 1722 года был писаным беззаконием, нарушавшим неписаный закон страны. Петр, отбрасывал государство к довотчинной системе – ибо даже распоряжение вотчинами в Москве было ограничено – закон же 1722 года устанавливал неограниченное право распоряжения российским престолом.

Правом этим Петр воспользоваться не успел – воспользовался Меньшиков, Психологическая загадка петровского «завещания» заключается в том, что, издав свой указ за три года до своей смерти, Петр так и не удосужился вставить в пустое место этого закона конкретное имя престолонаследника. Историки, признавая решительность Петра одним из самых основных качеств его характера, объясняют эту оттяжку нерешительностью – никак не мог, де, решить кого же именно ему следует указать в качестве наследника.

Петр был болен и не мог не знать, что его жизнь висит на волоске. А вместе с его жизнью висит на волоске и вопрос о будущем царе. Заботясь о мануфактурах в России и о зубоврачебных операциях над подвернувшимися ему беднягами, заботу о самом важном – о будущности престола – Петр так и оставил в руках Алексашки Меньшикова. Покровский дает объяснение, полностью входящее в ту характеристику, которую я рискнул дать всему облику Петра: Петр прежде всего был трусом. «'Боязнь смерти была так велика, – пишет Покровский, – что у него не хватало духу за это взяться, а у окружающих – напомнить ему об этом. Спохватились, когда Петр был уже почти в агонии, но в каракулях, выведенных дрожащей рукой, смогли разобрать только два слова: „отдайте все…“

А кому отдать – так и осталось неизвестным. Я не знаю, остались ли эти трагические каракули в архивах русской истории. Я не знаю также и того, что было бы, если бы вместо каракуль Петр уже «почти в агонии» успел написать имя законного наследника. У смертного одра Петра толпились люди, которые убили отца этого наследника. Для них Екатерина.была и единственным выходом, и по полному ничтожеству своему, наилучшей монархической вывеской – вывеской для масс, прикрывавшей диктатуру гвардии. Лишние несколько секунд жизни и сознания Петра едва ли бы могли помочь сложившемуся благодаря его собственной деятельности соотношению сил. Силой была гвардия, а не Россия. И во главе этой силы стояли Меньшиковы и Долгоруковы. Петр всю свою жизнь разрушал российский порядок. И последних секунд его жизни было, ясно, недостаточно для ликвидации многолетней работы по разрушению.

Французский посланник докладывал своему правительству: «В течение болезни он (Петр) сильно упал духом, страшно боялся смерти… повелел молиться о себе в церквах разных религий и причащался три раза в течение одной недели»… Разве это не та же «крепость духа», которую Петр демонстрировал в Троицкой Лавре, у Нарвы, у Гродны, в Прутском походе? И разве эта крепость духа хоть отдаленно похожа на завещания московских князей и царей, где с великой заботой и великим мужеством перед лицом смерти они предвидели все, что мог предвидеть москвич, который и свою страну любил и своего Бога боялся. Петр тоже испугался Бога, но только на самом краю могилы. Вспоминал ли он в эти часы о всепьяннейшем синоде?