Вы здесь

Человек и время в романе В.Гроссмана «Жизнь и судьба».

В романе «Жизнь и судьба» В.Гроссмана, сразу после публикации отнесённом многими критиками к классике XX века, нашли отра­жение национально-ограниченные и «левые» представления о вре­мени. Это произведение - пример отсутствия у автора эпического мышления.

Наиболее уязвим В.Гроссман именно как мыслитель, как писа­тель, пытающийся определить общие закономерности судьбы че­ловека и человечества в XX веке. Так, в главе пятидесятой (часть пер­вая), наиболее показательной в этом отношении, авторские размы­шления кажутся отвлечённо-схематичными, большая часть их при­менима только к судьбе еврейского народа, что в определённой степени подтверждает и писатель трагическими, психологически тонкими, мастерски выполненными страницами о Софье Левин- тон и мальчике Давиде.

Даже те утверждения, в которых Гроссман конкретен, часто страдают неубедительностью, поверхностным пониманием или непониманием самых разных вопросов. Например, «мистическим, религиозным преклонением перед тоталитарным государством» объясняет писатель «рассуждения некоторых мыслящих, интелли­гентных евреев о том, что убийство евреев необходимо для счастья человечества». Во-первых, мыслящий, интеллигентный человек - не знак качества; без знания о главном - духовно-нравственном мире личности - это нечто неопределённое. Во-вторых, трудно придумать более абсурдное объяснение: известные высказывания лидеров мирового сионизма, которые, видимо, имеет в виду Гросс­ман, были продиктованы не заботой о «счастье человечества», а совсем иным. «Ненужные евреи», коих сионисты ещё в 30-е годы ре­шили принести в жертву, заключив союз с Гитлером, действитель­но, как и планировалось, стали «моральной пылью» для создания ев­рейского государства.

Итоговые выводы писателя, претендующие на авторское откры­тие, даже неудобно комментировать, настолько очевидна их оши­бочность: «Изменение самой природы человека сулит всемирное и вечное торжество диктатуре государства, в неизменности человече­ского стремления к свободе - приговор тоталитарному государству».

В.Гроссман на протяжении всего романа размышляет о свободе. Практически сразу становится очевидным: это «левое» понимание вопроса, которое сводится к абсолютизации свободы, что ещё КАк- саков определил как форму рабства. Известный славянофил в ста­тье «Рабство и свобода» высказал справедливую мысль: свобода - понятие не внешнее, а внутреннее. Этого не понимает автор рома­на, и как следствие - внешнее разделение мира и жизни человека на лагерь, несвободу и не лагерь, свободу, где личность «не может быть несчастлива». Интересно, как отнёсся бы В.Гроссман к суждениям О.Волкова и Л.Бородина, в которых утверждалось: в заключении они были не только свободны, но и счастливы. Л.Бородин, отсидев­ший в советских тюрьмах и лагерях 11 лет, испытал в лагере наибо­лее счастливые минуты своей жизни, а О.Волков, проведший в не­воле 28 лет, говорил, что любому человеку, особенно писателю, по­лезно посидеть.

Невозможно согласиться с «левыми» авторами, рассматриваю­щими «Жизнь и судьбу» как выдающееся явление отечественной ли­тературы, как «Войну и мир» XX века. К тому же, думаю, необходимо добавить одно слово, помогающее понять суть и названия, и жанра, и мироотношения В.Гроссмана - «еврейский». И дело, конечно, не в количестве героев-евреев в произведении, хотя их наличие в каж­дом микросюжете романа столь значительно, что создаётся впечат­ление: евреи - вторая по численности нация в СССР. Дело даже не в их часто немотивированном присутствии на страницах произве­дения, как, например, непонятно, что даёт следующая информация о Шарогородском: «В ту пору он дружил со студентом-евреем, чер­нобородым бундовцем Липецом». Или капитан Мовшович мог, ко­нечно, попросить пофаршировать рыбу по-еврейски, но когда здесь же капитан Берёзкин ссылается на Фиру Ароновну, то как тут не вспомнить слова известной песни... А если серьёзно, то суть именно в этом: в основе романа лежит авторская идея, согласно ко­торой евреи - ось мира, и вокруг них вращается жизнь и судьба че­ловека, народов.

Стремление «спрятать» сию идею парадоксально проявилось прежде всего через образы Виктора Штрума и его матери. Доволь­но неожиданным кажется довоенный национальный манкуртизм этих героев. Можно, конечно, сослаться на то, что были созданы все условия для воспитания «абстрактных человеков». И всё же мать и сын в этот период были отнюдь не детьми, дело даже не в полной атрофии национального чувства (таких были миллионы), а в фор­ме выражения этого беспамятства.

Если всё же допустить невероятное: Штрумам более чем за 20 лет ни разу не приходили в голову мысли об их национальной принадлежности и никто никогда не напомнил им об этом, - то возникают вопросы, ставящие под сомнение свидетельства геро­ев и - шире - писательскую концепцию. Во-первых, как при пол­ном отсутствии национального чувства объяснить способность Виктора Штрума узнавать в прохожих «своих» по признакам, для непосвящённого невидимым? Для этого должны быть и чувство еврейское, и знания национальные, а само узнавание - уже мысль.

Во-вторых, если даже в процессе общения никто так или иначе не ставил еврейский и национальный вопрос вообще, то всё равно в печати Штрумам не могли не напомнить об этом, так, например: «Без преувеличения можно сказать, что великая революция была сделана именно руками евреев... Недаром, повторяем мы, русский пролетариат выбрал себе главой еврея Бронштейна - Троцкого.

Символ еврейства, веками борющегося против капитализма, стал символом русского пролетариата, что видно хотя бы в уста­новлении «красной пятиугольной звезды», являющейся раньше, как известно, символом и знаком сионизма - еврейства» (Коган М. За­слуги евреев перед трудящимися - «Коммунист», Харьков, 1919, 12 апреля). Или почему глобально-масштабное уничтожение нацио­нальных ценностей, длившееся не одно десятилетие, не заставило задуматься (не говорю ужаснуться) «отзывчивых» Штрумов о про­исходящем, задуматься о себе как представителях еврейского наро­да и его культуры?

В-третьих, как можно было читать русскую классику (а Штрумы, особенно мать, якобы на ней воспитаны), обходя её национальное звучание. Реакция же Виктора на «Дневник писателя» свидетельст­вует о том, что герой ещё до войны задавался еврейским вопросом, так названа и одна из статей упомянутой книги Ф.М. Достоевского.

В-четвёртых, если сын и мать на протяжении более 20 лет не встретили ни разу проявления антисемитизма, то откуда взялось та­кое обилие евреененавистников в годы войны?

В кратчайший срок Штрум и его мать из космополитов превра­щаются в людей, чутко чувствующих свою национальную принад­лежность. Для героев, как и для В.Гроссмана, эталоном измерения человека и времени является отношение к евреям. Национальная ограниченность, эгоцентризм такого подхода несомненны. К тому же необходимо отметить, что оценки героев, находившихся дли­тельный период в национально-духовной спячке (Штрум - почти полжизни, всю сознательную часть её), используются многими критиками и историками как аксиомы.

В восприятии Штрумов, Софьи Левинтон и самого автора еврей­ский народ духовно-нравственно неоднороден. Шперлинг, Эп- штейн, Ревекка Бухман и другие герои, в которых проявились низ­менные, животные начала, не определяют лицо народа, не затмевают главного в нём - доброй и сильной души. Русский же народ характе­ризуется с иных позиций, он ставится как бы в другую систему духов- но-нравственных координат. Оценки отдельных представителей на­ции возражений не вызывают, но когда в романе даётся «групповой портрет» русского народа, когда собираешь воедино штрихи к нему, рассеянные по всему произведению, то становится очевидным пре­обладание у русских антисемитизма и шовинизма вообще. Трудно согласиться и с данным фактом, и с аргументацией Гроссмана.

Если Великая Отечественная война, как уверяет нас автор рома­на, подняла всю тину со дна, то непонятно, почему такие события, как революция, гражданская война, произвол и беззакония 20-30-х годов, коллективизация, страшный голод, не знающий аналогии в отечественной истории, не вызвали подобной реакции?

По Гроссману, на смену интеллектуальным интернационалис­там, «пламенным революционерам» в 30-е годы пришли плохо об­разованные выразители «русского нутра», которые и стали опорой в политике государственного национализма, проводимой Стали­ным (эта идея раскрывается в романе на образах Мостовского, Крымова, с одной стороны, Гетманова, Неудобнова, с другой).

Сия циничная версия, активно тиражируемая «левыми» и неко­торыми «правыми» (с небольшими поправками и, конечно, с дру­гим знаком), не имеет под собой никаких оснований. При опреде­лённых внешних сдвигах по сути своей государственная политика космополитизма и русофобии оставалась неизменной. И какое имеет значение, обрусел ли руководящий состав страны по крови или нет, ясно одно: все эти якобы русские патриоты, выразители «русского нутра» к русским - духовно - никакого отношения не имели.

СЛипкин, который в своих воспоминаниях не раз говорит о ев­рее Гроссмане как о русском писателе, национальность других ав­торов определяет критерием крови: «Его мучило, оскорбляло, что иные писатели, русские по крови, не ранены в сердце этим ужасом (уничтожением евреев фашистами.- Ю.П.), ему было стыдно за них перед живым взором великих русских писателей, философов, учёных». Критерий крови воспринимается как явный анахронизм: ещё ВДаль писал: «Ни прозванье, ни вероисповедание, ни самая кровь предков не делают человека принадлежностью той или дру­гой народности. Дух, душа человека - вот где надо искать принад­лежность его к тому или иному народу».

«Иные писатели», на которых инкогнито ссылается СЛипкин, думаю, представляют распространённый тип манкурта, космопо­лита, человека и художника. Они лишь формально, по крови, рус­ские, их мировоззрение и творчество не связаны с традициями на­циональной культуры. Россия, отечественная история для них - олицетворение убожества, отсталости, объект отрицательных эмоций. Это советские, а не русские писатели, как и Гетманов, Не- удобнов, - представители советского, а не русского народа. Вот в чём суть моего принципиального несогласия с Гроссманом, Лип- киным и другими авторами, которые в своих суждениях о России, её истории и народе «опираются» на образы названых и им подоб­ных героев.

Гетманов, Неудобнов - партийные функционеры-космополиты, прямо или косвенно способствовавшие физическому и духовному уничтожению русского народа, судьба которого во многих отно­шениях напоминает судьбу американских индейцев. И если бы эти герои были действительно шовинистами, как явствует из романа, то подобные исторические параллели были бы невозможны. По­этому национально окрашенные речи и действия «гетмановых» я воспринимаю как инородное тело, привнесённое художником, как произвол, положенный в основу исторической концепции Гросс­мана.

То есть у В.Гроссмана не хватило дара (человеческого, прежде всего) увидеть и изобразить русский мир изнутри, в многообразии его проявлений. Не частных, в чём, несомненно, писатель достиг ус­пеха, а главных, сущностных, определяющих «физиономию» наро­да. Я ставлю вопрос так потому, что автор показывает в романе не от­дельные национальные типы (как Штокман в «Тихом Доне» М.Шо­лохова или Бриш во «Всё впереди» В.Белова), а всенародное море.

Национально-ограниченное восприятие В.Гроссманом челове­ка и времени привносит разной степени элементы неправды в структуру многих образов. Так, нарочито, немотивированно выгля­дит «прозрение» Иконникова (отказ от веры в Бога), поводом к ко­торому послужила казнь 20 тысяч евреев. Общеизвестно, что во время войны фашисты уничтожали мирное население разных на­циональностей, по Гроссману-Иконникову же, - только евреев. Об этом не раз говорится в романе: он «увидел муки военнопленных, казни евреев в городах и местечках Белоруссии. Он вновь впал в ка- кое-то истерическое состояние и стал умолять знакомых и незна­комых людей прятать евреев...».

Возникает риторический вопрос: почему смерть детей, стари­ков, женщин, скажем, белорусов не вызвала у Иконникова желание помочь, не вызвала потрясения, перешедшего в отказ от веры, или почему это не произошло раньше, в тридцатом году, когда герой стал свидетелем трагедии русских раскулаченных, трагедии жен­щины, обезумевшей от голода и съевшей двух своих детей.

Национальная близорукость писателя часто идёт рука об руку с «левым» взглядом, что проявляется на разных уровнях, в общей ис­торической концепции романа, прежде всего. Пик беззакония, по Гроссману, о чём говорят почти все герои и сам автор не один деся­ток раз, - это 37-й год. О зашоренности восприятия событий, вре­мени наглядно свидетельствуют следующие данные об умерших насильственной смертью: 1918-1922 годы - 25 миллионов; 1931- 1933 годы - 7,8 миллиона; 1936-1938 годы - 0,6 миллиона (См.: Ко­жинов В. Жертвы насилия. - «Москва», 1996, № 6).

Идея тождественности противоборствующих сторон, советской и фашистской, лейтмотивом проходящая через весь роман, являет­ся чуть ли не аксиомой для многих сегодня. Но, во-первых, если ис­ходить из другого суждения В.Гроссмана (свободная личность по­беждает фашизм), связанного с приведённым, как частное и общее, то тогда, с учётом известного исхода войны, следует: либо данного тождества не было, либо свободная личность не всегда побеждает фашизм, социализм и так далее. То есть система по законам, уста­новленным писателем, не работает. Не спасает её и другая, очень популярная ныне идея, звучащая в романе: борясь против фашизма, советские люди укрепляли тиранию Сталина.

И в том, и в другом случае налицо проявление мышления, кото­рое не в ладах с логикой, мышления плоского, материалистическо­го, социально обусловленного, не видящего разницы между влас­тью и государством, между идеей национальной, метафизической и идеей социальной, прагматической...

Итак, проблема «человек и время» на уровне общих идей, исто­рических концепций и их прямых проекций на героев решается в романе с национально и мировоззренчески ограниченной, очень уязвимой точки зрения. Более убедителен и интересен В.Гроссман в тех частях произведения, когда плохой мыслитель уступает место художнику, пишущему человека, когда проблема рассматривается изнутри, со стороны героя.

Многие персонажи «Жизни и судьбы» - Крымов, Гетманов, Не- удобнов, Мостовской - живут во времени-современности, в соци­альном времени. Это особенно остро ощущает Крымов, в размыш­лениях которого есть такое деление людей: сын времени - пасынок времени. К первым он относит тех, кого время породило, ко вторым - тех, кто живёт не в своё время.

Именно им, пасынкам времени, представителям ленинской гвардии, отводится большое место в романе. Интересен образ Абарчука - живое воплощение социальной идеи. Данное качество неоднократно подчёркивается Гроссманом через авторские харак­теристики («его вера была непоколебима, его преданность партии беспредельна») и внутренние монологи героя («Дело партии - свя­тое дело! Высшая закономерность эпохи»). Мир Абарчука - это мир стереотипов, задач, в которых ответ известен заранее: усомнив­шись в жене, бросает её с маленьким ребёнком, затем, по идейным соображениям, отбирает у него свою фамилию. Угодливость, веро­ломство, жестокость старый коммунист называет родимыми пятна­ми капитализма. Рубин, задающий неприятные вопросы, обнажаю­щие суть Абарчука, - диверсант.

Черты характера человека, обусловленные советской идейнос­тью, как и она сама, в изображении автора не только теряют свою привлекательность, что уже было новаторством для литературы 50-60-х годов, но и выглядят в конце концов зловеще, ибо самопо­жертвование оборачивается гордыней, формой самоутверждения, дающей право судить, разрешать кровь по совести.

Но и эта зловещая личность не схема, не набор исчадеадовских черт, а живой человек (в чём проявляется мастерство Гроссмана), в котором всё же пульсирует не убитое идеей здоровое начало. Про­блески его видны в изуродованном чувстве к сыну, в периодически верных самохарактеристиках, в способности, наконец, одержать верх над своей слабостью: победить в себе трусость, подчинён­ность миру уголовников.

Но, могут сказать, какая победа, ведь Абарчук настучал... Да, насту­чал. Однако что иное мог сделать такой человек с таким понимание чести. Главное: герой пересиливает себя, поднимается над обстоя­тельствами, лагерными «правилами игры», прекрасно понимая, что донос на Угарова равносилен подписанию себе смертного приго­вора.

Многие критики склонны преувеличивать прозрения другого «пламенного революционера», Магара. Действительно, в отличие от иных персонажей-лениногвардейцев, он кается перед мёртвым раскулаченным, и нам понятно: это акт символический, речь идёт о всех крестьянах, разделивших подобную судьбу. Действительно, Магар критикует Маркса, но характер и направленность его крити­ки мало отличаются от учения по сути.

Во-первых, герой лишь добавляет к идее пролетарской револю­ции иначе понятую - не по Марксу - свободу. Во-вторых, из его критики национализма, черносотенства, погонов и т.д. видно, что Магар так и остался революционером, пусть и не совсем марксис­том.

К более глубоким и значительным прозрениям вплотную подхо­дит Крымов. И, в конце концов, через его судьбу писатель показыва­ет, что жалость, сострадание сильнее мира социальных идей. Доро­гою любви идут Евгения Шапошникова, Новиков, Штрум, Мария Ивановна Соколова. Этот декларированно не заявленный в романе путь преодоления обстоятельств, судьбы - путь прорыва во время- вечность.

В дневниках И.Бабеля есть такая запись: «...Для того чтобы уло­вить, нужно иметь душу еврея» («Дружба народов», 1989, № 4). Ду­шу еврея В.Гроссман имел, прекрасно знал и мастерски изобра­жал в своих произведениях еврейскими мир. Русская же история и душа во многом оказались для писателя неразрешимой загад­кой. Отсюда национально-ограниченный подход к изображению человека и времени в романе «Жизнь и судьба». Подход, важно от­метить, непоследовательный, ибо периодически, локально эту на­циональную ограниченность Гроссману удаётся преодолеть, что принципиально отличает роман от однозначно русофобской по­вести «Всё течёт».

1988, 1996